Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Хотел уехать, а теперь решил остаться, — объявил он. — Будем воевать. Верно, Саня? А пока выпьем—ка чаю.

Не знаю, состоялось ли заседание школьного совета, на котором Кораблев должен был сурово расплатиться за «вульгаризацию идеи трудового воспитания». Очевидно, не состоялось, потому что он не расплатился. Каждое утро, как ни в чем не бывало, «Усы» расчесывал перед зеркалом усы и шел на урок…

Через несколько дней театр объявил новую постановку: «На всякого мудреца довольно простоты», и роль мудреца играл Гришка Фабер. По роли — ему лет двадцать пять, но он предпочел играть человека средних лет, с лысиной и золотыми зубами. Все время он барабанил пальцем по столу, как Николай Антоныч, и вообще играл бы очень хорошо, если бы не так орал.

Из райкома комсомола пришли два черных курчавых мальчика и предложили организовать в нашей школе комсомольскую ячейку. Валька спросил с места, можно ли записываться детдомовцам, и, они ответили, что можно, но только начиная с четырнадцати лет. Я сам не знал, сколько мне лет. По моим расчетам выходило — скоро тринадцать. На всякий случай я сказал, что четырнадцать. Но мне все—таки не поверили. Быть может, потому, что я был тогда очень маленького роста.

Два капитана (др. изд.) - doc2fb_image_02000008.jpg
Чтобы твоей ноги здесь не было! Слышишь?

Из педагогов на этом собрании были только Кораблев и Николай Антоныч. Кораблев сказал довольно торжественную речь, сперва коротко поздравил нас с ячейкой, а потом долго ругал за то, что мы плохо учимся и хулиганим. Николай Антоныч тоже сказал речь. Это была прекрасная речь — он приветствовал представителей райкома, как молодое поколение, и в конце прочитал стихотворение Некрасова «Идет—гудет Зеленый Шум». Странно было только, что, произнося эту речь, он вдруг громко затрещал пальцами, как будто ломая руки. При этом у него было очень веселое лицо, и он даже улыбался.

После собрания я встретил его в коридоре и сказал: «Здравствуйте, Николай Антоныч!» Но он почему—то не ответил.

Словом, все было в порядке, и я сам не знал, почему, собираясь к Татариновым, я вдруг решил, что не пойду, а лучше завтра встречу Катю на улице и на улице отдам ей стек и глину — она просила. Не прошло и получаса, как я передумал.

Мне открыла старушка и как—то придержала цепочкой двери, когда я хотел войти. Казалось, она раздумывала, впустить меня или нет. Потом она распахнула двери, шепнула мне быстро: «Иди на кухню», и легонько толкнула в спину.

Я замешкался — просто от удивления. В эту минуту Николай Антоныч вышел в переднюю и, увидев меня, зажег свет.

— А—а! — каким—то сдавленным голосом сказал он. — Явился.

Он больно схватил меня за плечо.

— Неблагодарный доносчик, мерзавец, шпион! Чтобы твоей ноги здесь не было! Слышишь?

Он злобно раздвинул губы, и я увидел, как ярко заблестел у него во рту золотой зуб. Но это было последнее, что я видел в доме Татариновых. Одной рукой Николай Антоныч открыл двери, а другой выбросил меня на лестницу, как котенка.

Глава 11

УХОЖУ

Пусто было в детдоме, пусто в школе. Все разбежались — воскресный день. Только Ромашка бродил по пустым комнатам и все что—то считал, — должно быть, свои будущие богатства, да повар в кухне готовил обед и пел. Я пристроился в теплом уголке за плитой и стал думать.

Да, это сделал Кораблев. Я хотел ему помочь, а он подло отплатил мне. Он пошел к Николаю Антонычу и выдал меня с головой.

Они оказались правы. И Николай Антоныч, и немка-француженка, и даже Лихо, который сказал, что на собраниях Кораблев проливает «крокодиловы слезы». Он — подлец. А я—то еще жалел, что Марья Васильевна ему отказала.

— Дядя Петя, что такое «крокодиловы слезы»?

Дядя Петя вытащил из котла кусок горячей капусты.

— Кажись, соус такой.

Нет, это не соус… Я хотел сказать, что это не соус, но в эту минуту дядя Петя вдруг медленно поплыл вокруг меня вместе с капустой, которую он пробовал зубом, чтобы узнать, готовы ли щи. Голова закружилась. Я вздохнул и пошел в спальню.

Ромашка сидел в спальне у окна и считал.

— Теперь сто тысяч будет все равно, что копейка, — сказал он мне. — А если набрать отмененных денег и поехать, где это еще неизвестно, накупить всего, а тут продать за новые деньги. Я сосчитал — на один золотой рубль прибыли сорок тысяч процентов.

— Прощай, Ромашка, — ответил я ему. — Ухожу.

— Куда?

— В Туркестан, — сказал я, хотя за минуту перед тем и не думал о Туркестане.

— Врешь!

Я молча снял с подушки наволочку и сунул в нее все, что у меня было: рубашку, запасные штаны, афишу: «Силами учеников 4—й школы состоится спектакль „Марат“, и черную трубочку, которую когда—то оставил мне доктор Иван Иваныч. Всех своих жаб и зайцев я разбил и бросил в мусорный ящик. Туда же отправилась и девочка с колечками на лбу, немного похожая на Катьку.

Ромашка следил за мной с интересом. Он все еще считал шепотом, но уже без прежнего азарта:

— Если на один рубль сорок тысяч, — стало, на сто рублей…

Прощай, школа! Не буду я больше учиться никогда. Зачем? Писать научился, читать, считать. Хватит с меня. Хорош и так. И никто не будет скучать, когда я уйду. Разве Валька вспомнит один раз и забудет.

— Стало, на сто рублей четыреста, — шептал Ромашка. — Четыреста тысяч процентов на сто рублей.

Но я еще вернусь. Я приду к Нине Капитоновне, брошу ей деньги и скажу: «Вот, возьмите за все, что я съел у вас». И Кораблев, которого выгонят из школы, придет ко мне жаловаться и умолять, чтобы я простил его. Ни за что!

И вдруг я вспомнил, как он стоял у окна, когда я пришел к нему, стоял и внимательно смотрел во двор, очень грустный и немного пьяный. Полно, он ли это? Зачем ему выдавать меня? Напротив, он, наверное, и виду не подал, он должен был притвориться, что ничего не знает об этом тайном совете. Напрасно я ругал его. Это не он. Кто же?

— А, Валька! — вдруг сказал я себе. — Ведь когда я вернулся от Татариновых, я все рассказал ему. Это — Валька!

Но Валька, помнится, захрапел, не дослушав. И вообще Валька не сделает этого никогда.

Может, Ромашка? Я посмотрел на него. Бледный, с красными ушами, он сидел на окне и все умножал и умножал без конца. Мне почудилось, что он незаметно следит за мной, как птица, одним круглым, плоским глазом. Но ведь он ничего не знал…

Теперь, когда я твердо решил, что это сделал не Кораблев, можно было, пожалуй, и остаться. Но у меня болела голова, звенело в ушах и почему—то казалось, что теперь, когда я сказал Ромашке, что ухожу, остаться уже невозможно. С какой—то тоской в сердце я оглянулся в последний раз. Вот белая лампа, на которую я всегда долго смотрел в темноте, когда гасили свет, стенка с клеточками, где лежит белье, — вот моя клеточка, а рядом Валькина. Кровати, кровати…

Я вздохнул, взял узел, кивнул Ромашке и вышел. Должно быть, у меня был уже сильный жар, потому что, выйдя на улицу, я удивился, что так холодно. Впрочем, еще в подъезде я снял курточку и надел пальто прямо на рубашку. Курточку решено было загнать, — по моим расчетам, за нее можно было взять миллионов пятнадцать.

По той же причине — сильный жар и головная боль — я плохо помню, что я делал на Сухаревке, хотя и провел там почти целый день. Помню только, что я стоял у ларька, из которого пахло жареным луком, и, держа курточку, говорил слабым голосом:

— А вот кому…

Помню, что удивлялся, почему у меня такой слабый голос. Помню, что приметил в толпе мужчину огромного роста в двух шубах. Одна была надета в рукава, другая — та, которую он продавал, — накинута на плечи. Очень странно, но куда бы я ни пошел со своим товаром, везде я натыкался на этого мужчину. Он стоял неподвижно, огромный, бородатый, в двух шубах, и, не глядя на покупателей, загибавших полы и щупавших воротник, мрачно говорил цену.

24
{"b":"677188","o":1}