Мне повезло и не повезло в этом мире. Повезло выжить, но не повезло стать малоспособным ко многому, что сейчас полезно и надобно. Именно поэтому я потерял прежних сородичей, выбравшихся из катакомб и в блужданиях оставивших меня вот тут, возле извива гнилой реки; заросшее тальником и камышником место я уже тогда назвал ярмаркой, источником будущего благоденствия – или это мне кажется уже теперь, по прошествии нескольких лет под новой крышей?
Я до сих пор смутно помню жизнь после катастрофы, урывками, сознание не ко мне одному приходило и уходило, будто размышляя, а есть ли в этом смысл. Но со временем я стал сознавать мир, не теряя его в ночи. Затем стала возвращаться и память. Но пока только давняя, задолго до катастрофы. Что случилось в страшные те дни и почему – о том не ведали и те, кто много старше меня, кто умер в катакомбах, надеясь переждать небытие и вернуться в прежний мир; они умирали, не понимая происходящего. Почти все, кому было за пятьдесят, ушли во время жизни на глубине, когда нам казалось, что на поверхности творится нечто ужасное.
Но ужасен был сам выход. Это теперь нравы немного смягчились, особенно здесь, подле древних развалин. Свою порцию, пускай и небольшую, я получал бы исправно, работая помощником в поле, на кузне, на кухне, да мало ли где пригодится читающий человек. Да нет, не везде, знающих тут немало, а вот здоровых, разбирающих не буквы, а природные знаки, – их как и везде оказывался недостаток. Вот до меня раскопки проводил старший поселения, именующий себя академиком Тимирязевым, копал он возле старой усадьбы, но кроме книг да непонятных и неприменимых ни к чему пластмассовых штуковин, ничего не отыскал.
Быть может, потому что новая жизнь вышла из-под усадьбы, она никак не хотела возвращаться назад. Поселение, собранное кое-как из не пойми чего, находилось почти в километре от здания, но, продуваемое ветрами, поливаемое дождями, все равно не желало иметь больше общего с древним строением. Тем более академик обещал в скором времени (пускай он обещает это уже два или три года, неважно, ему верят) вернуть утраченную технологию создания кирпичей – вроде тех, из коих и собрано лишившееся крыши и половины второго этажа здание. А то и раствора, что так надежно соединяет их, раз ни дожди, ни ветра стенам не угроза. Он и еще несколько человек из числа старейшин, создав совет по поискам и сохранению утраченного, частенько собирались там: все, что казалось им или работникам сколь-нибудь ценным, переправлялось на первый этаж усадьбы, забивало свободные комнаты, загромождало проходы, – в надежде быть когда-нибудь постигнутым. Для этого академик со товарищи изучали доступные им книги – фактически любой клочок бумаги, испещренный символами. Советники помнили прошлое, но знание их оказывалось своеобразным, удивительно полным в вещах, кои к нынешнему времени и месту не имели никакого отношения. И поэтому отчасти на советников смотрели снизу вверх, ибо не понимали жители поселения, как те, обладая познаниями в областях, кои называть могли лишь непонятными словами, а уж растолковать смысл их и вовсе никак, все же умудрялись до катастрофы так хорошо и вольно жить, как рассказывали. Не верить им не могли, самый вид вспоминавшего Тимирязева говорил в пользу его слов, а потому слушавшие да все позабывшие искренне дивились обществу, где впаянные в него люди обладали диковинными навыками, рассуждали о непостижимом, имели в своем распоряжении нечто неправдоподобное, что являлось основой тогдашнего мироздания и не вызывало такого удивления, как сейчас огород. Хотя на то, чтобы постичь сельское хозяйство по книгам, даже советникам понадобились годы – прежде они имели самое общее понятия о нем. Как и обо всем остальном, в нынешнем времени ставшим первостепенным.
Поэтому крупицы знаний извлекались отовсюду, и пускай основным поставщиком оставалась беллетристика, даже она, по уверению академика, давала почву для серьезных размышлений. О коем, кажется, только совет денно и нощно пекся: прочие были заняты выживанием, за что не раз получали нагоняй от Тимирязева. На старика, ему было чуть за пятьдесят, что по нынешним меркам очень много, никто не жаловался, но и внимания не обращал. Разве что моя жена, всякий раз при встрече с академиком старавшаяся уйти от неприятного им обоим разговора.
В брачную ночь, или как это зовется отныне, мы остались одни, с охотою разбирая подарки общины: она радовалась каждой новой вещи, с восторгом раскрывая все новые и новые упаковки, благо полиэтилена в глинистых недрах оказалось предостаточно. Открывала и раскладывала прямо на полу все принесенное, сбивая дыхание, бегала из одного угла, где еще оставались нераспечатанные кули, в другой, – покуда нежданная взрослость не напомнила о себе: немедля посерьезнев, стала раскладывать бережней, по полкам и под них, шепотной восторг утих, его место заняло долгое молчание.
Жена не выдержала первой, обернувшись ко мне, все так же сидящему на кровати, она отложила последний куль с чугунной сковородой и, подойдя, присела рядом. Заговорила о нужности принесенных вещей, о том, что пригодится мальчику, она не сомневалась, что первым подарит мне малыша, – да глядя на меня, неожиданно осеклась. Потом произнесла странное: мол, все это подаренное, нас не переживет. Вещи быстро портятся, а что достанется нашему мальчику, а потом и девочке?
Я не знал, что ответить. Молча глядел на нее, словно впервые увидев. Отчасти так и было, ведь прежде до столь интимных бесед у нас никогда не доходило, и то, что она согласилась стать моей женой, я отдавал на счет пожеланий новых родичей: родителей она не помнила, вероятно, умерли еще до моего появления в общине, и тогда, и сейчас это почти естественно в обществе, мучительно перекапывающем свое прошлое в надежде на будущее. Но может, решение было собственным, девочка относилась ко мне по-доброму, часто заскакивала про надписи спрашивать, но и с потаенным смыслом про который я понял позже – поинтересоваться у человека оставленным в прошлом миром. Она не жалела ушедшего, но пыталась, взять что-то оттуда, чтобы привнести сюда, нет, не с помойки, она никогда не замыкалась вещами. И помочь мне, находящемуся на перепутье между мирами. Я, наверное, спрошу у нее, не сейчас, немногим позже, об этом, наверное на следующей неделе, когда все у нас утрясется. Ведь в первую же ночь она так поразила меня. Нет, она и прежде являла собой образчик простой мудрости новых времен, а теперь и подавно.
Она заговорила о вещах, находимых на ярмарке, сказала, что не хотела бы участи своим детям докопаться до дна и не найти ничего больше. А сказав, расплакалась, сразу став прежней. И мне с превеликою охотой оставалось только ее утешать.
После мы лежали в постели: она сказала, что пока не идет кровь, еще ни разу не шла, нечего и стараться, а как пойдет, сразу подарит мне мальчика, – снова молчали; она прижалась и быстро заснула, свернувшись клубочком под одеялом. Наутро попросила зайти к кузнецу, узнать, можно ли починить сковороды, когда они придут в негодность, ей важно знать сейчас, не откладывая. По дороге я свернул в раскоп, утро только начиналось, но там уже копошились работники, разрабатывающие новый павильон, забитый какими-то странными предметами, из тех, что относились сразу в усадьбу, за неимением лучшего применения. Один копатель протянул мне найденную штуковину: две квадратные металлические пластинки, соединенные по углам четырьмя штырями, но так, что меж ними оставался в три пальца, зазор; когда пластины разъезжались или съезжались, они издавали звук, похожий на кошачье мяуканье: так странно было слышать его в мире, где всякая живность стала дичью, которую предстоит одомашнить заново, и даже не следующему поколению.
Наверное, игрушка, предположил копатель, его напарник засомневался, вряд ли, слишком безыскусная, игрушки, выкапываемые прежде, не в пример красивей. Прослушав раз, другой это мяуканье, я подумал, может, вовсе не игрушка, а часть чего-то иного, непостижимого, прихотью катастрофы рассыпавшегося на обломки, один из которых издает звук, который мы считаем приятным.