— Что ты там делаешь? — удивился он и начал ногами шарить шлепанцы. Тамара поспешно спрыгнула с табуретки и появилась на пороге. Он поднял навстречу веселое лицо, задорную улыбку человека, которому наскучило одиночество и неподвижность. Ей бросилась в глаза только сейчас замеченная худоба мужа. Особенно поразили ее уши — большие, как бы отросшие, и сильно оттопыренные. Но ему ничего, он улыбается, смеется и хочет подняться на ноги, задорно поддергивая неряшливо закатанные рукава несвежей рубашки. Тамара прикусила губу и, сильно зажмурившись, затрясла головой, как бы не желая видеть похудевшей растрепанной головы мужа, бледных, словно у болевшего подростка, рук и — уши, ужасные эти уши!.. От жалости, которая у женщин сильней и долговечнее любви, у нее сами собой брызнули слезы.
— Борька, милый! — вскрикнула она и, бросившись к нему, опрокинула его обратно на подушку. — Борька… Ты у меня самый хороший! Самый, самый…
Соскользнула и шлепнулась увесисто на пол старинная книга.
— Том!.. — забарахтался Борис Николаевич. — Помилуй, что с тобой? Ты меня утопишь!
Кое-как ему удалось приподняться, и он начал успокаивать жену.
— Слушай, сумасшедший ты человек! А ну-ка, ну-ка, давай сюда твою мордаху. О, сколько мокроты! Что случилось, Том? Тебя обидели? У тебя неприятности? Ты мне-то можешь рассказать?
Зажмурившись еще крепче, Тамара затрясла, затрясла головой, потом, понемногу успокаиваясь, обеими руками принялась утирать заплаканные щеки.
— Ну что вдруг за истерика?.. А, Том?
Она вздохнула, высвободилась и ушла.
— Пойду умоюсь.
«Вот номера-то!.. — удивился он, не зная, промолчать ему сегодня или все же настоять и добиться, что случилось. — Не стоит пока…»
— А мы тут с Зямкой, — громко заговорил он, едва в ванной стих шум воды, — мы тут с Зямкой, знаешь, о чем толковали? О бессмертии души.
С полотенцем через плечо, утираясь, Тамара показалась из ванной. Припухшие глаза ее смотрели виновато.
— Ты не обращай, пожалуйста, внимания. Я сейчас в редакции была, там тебе одну бумагу передали.
— В редакции? Так давай ее сюда. А что за бумага?
— Тип этот… был в обкоме. Заявление оставил.
— Кухаренко? Мой друг Ромео? Так это же великолепно! Том, ты сейчас получишь удовольствие — первый класс! Уверяю, таких сочинений ты еще не читала. Давай, где оно у тебя?
— Великолепного, по-моему, мало. Там и о тебе. — Тамара уходила и принесла сложенную вчетверо бумагу. — Читай, я еще не разулась. А наследила!.. Ох, неряха я, неряха!
Лихо запустив пальцы в растерзанную шевелюру, Борис Николаевич быстро пробежал глазами пространное, обстоятельное заявление, тут же рассмеялся и со счастливым видом хлопнул себя по груди:
— Ну, что я говорил? Том, немедленно ко мне. Ты права — это жалоба. Просто блеск!
Он схватил жену за руку и усадил, заставил слушать, хотя она пришла в комнату с тряпкой вытереть пол.
— Я тебе кусочек, Том. Ну, пожалуйста! Вот отсюда. Смотри… Значит, так, внимание. «…В заключение позволю несколько сказать о второстепенном: это о моих субъективных качествах. Я исключительно ревнивый субъект, а это значит, и любвеобильный. Исключительно чистоплотный и страстный. Из простого крестьянина я окончил два высших учебных заведения, написал много разных работ по техническим вопросам, построил много промсооружений и даже целых городов типа Севастополь. Вспыльчив, но скоро отхожу. Во время вспышки, особенно когда мне прут ахинею, могу прибегнуть, в мужском обществе, к нецензурным словам. Очень люблю ласки и ласкать любимого человека. Обладаю, так сказать, даром домашней поэзии и частенько пишу…» Ну, не классика? Поправилось у тебя настроение? Это он о себе, обо мне там дальше. А вот в редакции у меня его стишата лежат, — вообще закачаешься!
— Слушай, Борька, неужели ты его в самом деле воспринимаешь только так вот, со смешочками? — возмутилась Тамара, вытирая пол и разгибаясь, убирая с лица упавшие волосы. — Этим заявлением возмущена вся редакция.
— Том, милый! Так ведь ископаемый же тип!
— Хорош ископаемый! Ты меня прости, но этот твой Ромео занимается самым элементарным принуждением к сожительству. Ну, она, конечно, дура набитая, но он-то! Видела я его сегодня собственными глазами и до сих пор не могу отделаться от впечатления. Мне он показался каким-то наглым захватчиком, — скажем, римским легионером, мясистым, с ручищами, ляжками, бычьим сердцем. Такой, как козленка, убивает старого ослабевшего раба и не знает никаких запретов в своих утехах… Или надсмотрщик с бичом на галерах… Ты не думаешь, что он может ее убить?
— Что ты! Такие убивают иначе.
— Но за что он на тебя-то взъелся?
— Э, Том. Мало ли… — Борис Николаевич поморщился. — Может быть, за то, что у меня нет такой здоровой глотки.
— Вот, вот! А мы все проповедуем, что мир наш с каждым нарождающимся человеком становится лучше.
— Ну, Том, будущее гарантировано нам на сто процентов, и не надо о нем так уж убиваться, — проговорил Борис Николаевич, с увлечением читая заявление.
— Кем, кем оно гарантировано?
Борис Николаевич оторвался от чтения и удивленно посмотрел на жену:
— Как это кем? Всеми. В конце концов оно гарантировано такими категориями, как честь, благородство, доброта. Совесть, наконец.
— Совесть! А ты думаешь, таких, как… этот твой… их совесть мучит?
— Кухаренко?.. Мучит, Том, — Борис Николаевич умудренно покивал. — Должна, по крайней мере. Просто обязана. И вообще, как я погляжу, человечество наше, несмотря ни на что, живет и довольно здорово развивается. Значит, в большинстве своем, в массе подавляет порядочность. А это главное.
— Вот Христосик-то действительно! — возмутилась Тамара. — Да этот твой Ромео любого проглотит и косточки выплюнет. И не поморщится!
— Ну, вы с Зямкой как сговорились! — расстроился Борис Николаевич и, отмахнувшись, стал дочитывать.
Потом ужинали, и Тамара, убирая посуду, долго гремела на кухне. Когда она управилась, Борис Николаевич опять лежал под пледом и задумчиво посасывал кончик карандаша. На коленях у него, на толстой книге, как на столике, лежало несколько чистых страниц бумаги. Занятый своими мыслями, он молча подвинулся и показал Тамаре место рядом с собой.
— Я тихо, — извиняющимся голосом проговорила она, укладываясь. — Так что-то сегодня устала!
— Лежи, лежи, — пробормотал Борис Николаевич. — Накройся как следует. Вот так. Ну, удобно тебе? Спи, я немного доработаю. У меня тут одна мыслишка прорезается, мне надо помолчать.
— Припадок гениальности! — тихонько рассмеялась Тамара и, прячась от света, укрылась с головой.
Решено было как-то сразу, и Борис Николаевич не успел опомниться, а Тамара уже созвонилась с Зиновием, мимоходом лихо сдернула с супруга одеяло и молодецки крикнула: «Але-гоп!..», повытаскивала из далеких углов запрятанные, почти забытые за лето вещи, захлопала ящиками, дверцами, дверьми, — словом, подняла тот самый переполох, когда в обжитой утренней квартире не стало спасенья от суеты, беспорядка и мелькания. «Идея овладела массой!» — иронически называл Борис Николаевич такие вспышки неукротимой деятельности жены.
— Нет, я намерен бороться с диктатурой! — проворчал Борис Николаевич, не слишком охотно спуская с постели бледные ноги с худыми мосластыми коленями, однако постепенно беготня и сборы передались и ему, и он, встряхивая, разворачивая, прикидывая на глазок выбрасываемые на середину комнаты вещи, стал покрикивать, что не видит толстых, вязанных крючком носков, которые он всегда надевал поверх тонких, тоже шерстяных, что у брюк оторвались внизу штрипки и что надо не забыть положить тюбики с мазью на самый верх, под руку, а не прятать на дно, — потом весь рюкзак перероешь, покуда найдешь.
— И гетры, гетры где?
Сборы были приятны. Голая нога хорошо легла в сухой, нагретый за горячей батареей носок, и Борис Николаевич с удовольствием повертел всей стопой, следя за тем, чтобы не осталось ни рубчика, ни морщинки. Трико, залежавшееся и пыльное, тонкая фуфайка, все теплое, плотно обтянули тело, и он почувствовал мускулы, крепость и силу, поиграл, подвигал плечами, ощущая повсюду прикосновение тугой податливой ткани. Брюки у него были старые, заслуженные, еще со студенческих времен, когда за зиму приходилось чуть ли не каждый месяц выступать на соревнованиях. Огорчало, что пропали, завалились куда-то гетры, — тогда нога, обтянутая поверх брюк до колена, выглядела бы совсем как у гонщика: поджарая, неутомимая — одни мускулы и сухожилия. Без гетр брюки чуть полоскались внизу и человек утрачивал спортивность, устремленность, а обретал какой-то дачный прогулочный вид сгоняющего жирок горожанина.