— Может быть. Но человеческая душа, я в этом уверен, Зям, настолько уникальный, настолько совершенный аппарат, что передать или принять какие-то сигналы — для него пустяк. Существует, представь себе, некая волна, на которой спокойненько, как этот вот приемник, работают две близких, родственных души. И не криви свои выразительные губы, никакой тут мистики, никакой чертовщины нет!
— Какая уж чертовщина! Тут, старик, скорей… это самое… вопрос божественного.
— Да как хочешь называй. Не знаю, попадалась ли тебе на глаза небольшая заметка. В какой-то деревне — не то в Курской области, не то в Орловской, словом, в самой что ни на есть российской, — вдруг обнаружилось, что маленькая девочка во сне бормочет какие-то непонятные слова. Бред, и очень странный. Ну, по врачам ее, затем в Москву, в клинику. Короче, выяснилось, что девочка разговаривает на одном из древнейших наречий Индии, наречий, которого и в самой Индии сейчас не существует! Ну? Каково?
— Да, да, я помню, — подтвердил Зиновий. — У нас этот случай занесен в картотеку.
— Вот видишь! И вот лежу я сегодня, а мысли, мысли, черт! Ты знаешь, в последние дни мама мне несколько раз жаловалась, что ей стал сниться какой-то хам, типа надсмотрщика, который стегает ее кнутом.
— Фрейд! — усмехнулся многоопытный Зиновий. — Типичный Фрейд.
— Ишь ты… Фрейд! А почему ты не хочешь предположить совсем другое; представь, что она уже жила когда-то, давным-давно, во времена рабства, и — вот, воспоминания… А?
— М-да-а, Борька. С головой у тебя, брат, не все в порядке.
— Я тебе больше скажу, Зям: мне сейчас и самому кажется, что я уже когда-то жил. Был, существовал и многое, гораздо больше, чем сейчас, уже пережил, перечувствовал…
— Ну, старик! — успел вставить Зиновий, насмешливо раскинув руки.
— Смейся, смейся! Но недавно во сне я даже пережил собственную смерть. Ей-богу! Помню — проснулся в диком, дичайшем страхе… Что это такое, Зям? Ты в состоянии мне это объяснить? Ты, медик, почти кандидат, будущее светило науки?
— Ну, насчет светила давай не будем. А вот то, что тебе только в эти дни стукнуло в твою бедную голову, — так над этим, к твоему сведению, уже давным-давно, — бьются светлейшие умы. Но, как я тебе уже начал говорить, уровень наших нынешних знаний пока что, к сожалению…
— Вот, вот! — обрадованно подхватил Борис Николаевич. — И я тебе об этом же. Именно — уровень! Ты замечал когда-нибудь, как муха, бабочка колотится в стекло? Ей непонятно: мир, воздух, солнце — вот они, а вырваться не может. Что-то прозрачное, невидимое, а мешает. Так не является ли наше нынешнее невежество — я говорю об относительном невежестве! — об относительном, — не мефистофельствуй!.. Не является ли оно для нас тем же стеклом? Мы где-то рядом, на подходе к большим открытиям, которые нам объяснят почти что все.
— Ну, верно, — выжидающе согласился Зиновий. — Я тоже так считаю.
— Ты тоже так считаешь… — усмехнулся Борис Николаевич и, повозившись, улегся, натянул до подбородка плед. — Я сегодня вот о чем раздумывал. Смотри: давай посадим себе на ноготь муравья. Как думаешь: вот этот работящий и пытливый муравей, догадывается ли он, исследуя наш ноготь, о том, какое сложное и во многом необъяснимое создание человек в целом?
— Ты хочешь сказать…
— Да, да. Я это и хочу сказать! Что, что нам объяснит всю сложность мира, — не материального, нет! — тут уже много всего! — а мира неосязаемого, невидимого… какого-то… — ну, понимаешь? — у которого мы покамест, быть может, только на ногте?
— Разум! — твердо заявил Зиновий и очень выразительно постучал по лбу. — Только разум. Развивающийся непрерывно, свободный от неизвестностей, все знающий и все постигший. Без тайн!
— А может… — помолчав, проговорил Борис Николаевич, и взгляд его, когда он уставился в глаза Зиновия, стал дымчатым, как бы шальным, — а может, это и есть… бог? А?
— Ну, старик… — от неожиданности Зиновий растерялся. — Значит, все дело будет только в терминологии. Хотя я лично, — тут он вновь обрел былую твердость и насмешливость, — я лично буду всячески не соглашаться с этим термином!
— Вот видишь, — рассеянно вздохнул Борис Николаевич, и взгляд его устремился в черное потевшее окно, в космический бездонный мрак за форточкой, где воспаленному воображению мерещились замысловатые системы далеких остывающих миров. — Когда-то примитивная догадка наших предков и — вдруг… Бедный бог! Настырный человечишко уже много объяснил: и гром, и молнию, и землетрясение… даже атомную энергию открыл. Что же богу-то, бедняге, остается?
Бр-рынь! — раздался вдруг в коридоре бесцеремонный гром звонка, потом еще, еще, — настойчиво и резко.
— Ну вот, — расстроился Борис Николаевич. — Только разговорились!
— Мама родная! Ключи же у меня! — ужаснулся Зиновий, бросаясь открывать.
— Хозяйка! — громко возгласил он из коридора.
Шаги, шуршание пакетов, ощутимое дуновение холодка, — человек вошел с улицы, с мороза.
— Все руки оттянула! — жаловалась на кухне Тамара. — Подержи-ка, Зям. На стол не ставь, я сейчас.
— Том, ты что так долго? — крикнул Борис Николаевич, с наслаждением забиваясь под теплый плед и чувствуя, как, должно быть, настывает на улице к ночи.
Не отзываясь, Тамара проворно совалась по кухне, выкладывая покупки. Шаль спущена на плечи, на ботиках снег. Зиновий с тяжелой, набитой припасами сумкой терпеливо ждал.
— А я в редакции завязла, — рассказывала Тамара, забирая у него наконец сумку. — Этот разочарованный любовник сегодня из всех буквально душу вынул. Вынь да положь ему Кравцова! Уже из обкома звонили.
— Жена! — снова позвал Борис Николаевич. — Ты где? Зямка, черт, оставь свои штучки, пусти ко мне жену. О чем вы там шепчетесь?
— Зям, — негромко спросила Тамара, прислушиваясь, не встает ли с постели муж, — я с собой заявление взяла, секретарь дал. Показать ему?
— Какое еще заявление?
— Ну… этого… Ромео. Он же из обкома теперь не вылезает. Оттуда в редакцию прислали.
— Конечно! Какой может быть разговор? Пускай работает. Это для него сейчас самое милое дело. А то он совсем тронется. Ты бы послушала, что у него в башке творится! Где он эту чертову Библию достал?
— Боюсь я, — пожаловалась Тамара. — Только расхлебались с тем фельетоном, теперь — снова. Видела я этого Ромео. Он же как танк — раздавит любого… Опять нервотрепка?
— Ничего, это даже к лучшему. А то — видали его? — Христосик нашелся!..
— Вот негодяи! — притворно ворчал в комнате Борис Николаевич. — О болящем и скорбящем и не вспомнят… Зиновий! Я вызываю тебя на дуэль!
— Уходишь? — спросила Тамара, увидев, что гость направляется к вешалке. — Оставайся. Поужинаем вместе.
— Пора, — отказался Зиновий, влезая в пальто. — Какие у вас планы на завтра?
— Зямка! — позвал Борис Николаевич. — Ты что, уходишь? Том, не пускай его. Сними с него очки. Или портфель отбери, портфель!
— Пока, старик. До завтра. — Одетый, в шапке пирожком, Зиновий заглянул из коридора в комнату и помахал перчатками. В другой руке он держал объемистый, как чемодан, портфель.
— Сбегаешь? Завтра увидимся?
— Обязательно! Ну, пока. Будь здоров.
Заперев за ним дверь, Тамара постояла в темном пустом коридоре, прижавшись лбом к холодной обитой двери, затем, не замечая, что в комнате, привстав на диване, муж с нетерпеливой улыбкой ждет ее появления, медленно прошла на кухню. Загремела там кастрюлями.
— Жена! — звонко позвал Борис Николаевич. — Что за черт! Я сегодня дождусь жену или нет? Это что, бунт на корабле?
Дни в одиночестве кажутся ему теперь долгими, почти бесконечными, и он с удовольствием кричит во весь голос, на всю квартиру. Ему хочется разговаривать, шуметь, даже бегать, он перестает чувствовать свое напряженное сердце. Тамара, однако, не появляется, и он, удивленный, по-прежнему веселый, настроенный и кричать и двигаться, попытался разглядеть с дивана, что она там делает на кухне. Ему видна лишь мотающаяся по стенке тень Тамары, — она забралась на табуретку и тянется к горячей, яркой лампочке под самым потолком и внимательно, изучающе разглядывает на свет собственную ладонь.