Кендык с разбегу кинулся в «ходол»[5], оттолкнулся от берега, как ветка, подхваченная ветром, и поплыл вниз по течению. Загребая налево и направо двухлопастным веслом, он еще не проехал и четверти плеса, как сзади услышал погоню, плесканье таких же двусторонних весел и крики:
– Стой, погоди!
Это старуха Курынь и страшная Очида догоняли его в челноках, таких же быстроходных, и кричали:
– Погоди, погоди!
Три долгих плеса гнались людоедные женщины за молоденьким Кендыком, приказывали ему подождать, просили, умоляли и читали заклинания, которые силою духа-помощника отнимают быстроту у гонимой добычи, – мохнатой, четверокопытной или двуногой, голошерстой.
Старуха замолкла. Перед глазами ее, на расстоянии полвека, живо встала картина бегства мальчика от обезумевших преследователей.
– Я в то время была у Балаганчиков, – пояснила она, – но только в другом полуроде, оттого меня не съели.
Кендык уплыл, бабы покричали и отстали. Два десятка дней спускался перепуганный мальчик по реке Омолону, добрался до самого устья и попал в руки русским. И начальник допытался о голоде народа и о пище, которую он ел.
– Ты сам тоже ел? – спросил он у Кендыка.
Кендык поник головой.
– Товарищей мясо жевал, а своим поступиться не хотел? – настаивал начальник. – Будем судить тебя и судить твое племя – людоедных старух.
И Эмеи опять завела:
– Осенью исправник послал казаков к омолонским одунам. Они шли два месяца наперерез огромных рек и добрались до страшного шатра. Людей в шатре не было. В углу и за углом валялись разбитые кости, расколотые голени, раздвоенные черепа. Их глодали песцы, и нельзя было ясно разобрать, сколько именно съели одуны мужчин и женщин, и подростков, и маленьких детей. Две людоедные женщины, Курынь и Очида, остались последними. Их никто не зарезал, но живы они не были и лежали в углах, вонючие и темные, и песцы обглодали их лица и стали понемногу отгрызать и растаскивать кости.
Присудить их к наказанию не мог даже сердитый начальник. Казаки собрали перееденные кости в большой берестяной туес и зарыли его в землю. Берестяной туес стал безымянной общей могилой.
Зато Кендыка начальник послал на съедение русским. Его посадили в холодную избу, приковали к стене, и два года он не видел солнца, не втягивал свежего воздуха. Кендык не вытерпел и умер.
Старуха рассказывала эту страшную повесть отрывисто, частями, и как будто не другим, а себе.
– Так было, так будет, – сказала она. – Было две Курыни, два Кендыка, но только Чобтагира не было у тамошних «зайчат». Был там Чобтагир, но задолго до голода умер. Он был любопытный, многознающий старик. При нем бы такого не случилось. А наш Чобтагир только глупый и злой, не может унять никого: ни духов, ни людей.
– Молчи! – крикнул Чобтагир страшным голосом.
Эта ужасная легенда или быль была известна многим. Она веяла над племенем одунов, как дыхание смерти. Тогда были люди-людоеды, теперь духи-людоеды просят у племени жертв. Перед глазами Чобтагира проплыли страшные фигуры с зубастыми пастями и когтистыми лапами. Им нужно мягкое, нежное мясо, детское, девичье, женское. Но девчонок, пригодных для жертв, старухи не дадут.
«Кендык», – подумал Чобтагир, но и первого, старшего Кендыка духам съесть не удалось. Его доели русские, далекое начальство.
Глава четвертая
Лыжные охотники погибающего племени выгнали из леса на твердую тундру обрывок оленьего стада. Было оленей штук двести, не то они были дикие, не то одичавшие, отвыкшие от общения с людьми.
Все же у одунов оказалось весеннее мясо, и можно было забыть на время о страшной работе людоедной старухи Курыни.
Вскрылась река. Появилась хорошая рыба, ходовая и жиловая. Но не было по-прежнему ни чаю, ни муки, ни – о горе! – табаку, хотя бы на единую жвачку, на малую затяжку из трубки, и уцелевшие охотники стали говорить: «Довольно сидеть, чего еще высидим? Идем за товаром на Родчеву. Не приходят якутские торговцы. Сами пойдем, отыщем, силою притащим».
В последний июньский день, когда ошалевшее солнце три недели бессонно бродило по небу, на верхнем плесе увидали мелькание отблесков. То были отблески шестиков. Кто-то поднимался в челноке снизу наверх, толкался в ослепительном небе. Кто-то шел оттуда, где было жирное якутское масло и сладкие дорогие русские продукты. Одуны молча ждали у реки. В вертлявом челноке, долбленном из осины, приехал человек, маленький, тощий, в замшевом кафтане, с длинными и тонкими руками и ногами. Они были такие прямые, что думалось, может быть, это и есть деревянные шесты, и этими шестами толкался пришелец о тинистое дно.
– Здравствуй, Багылка! – окликнул Шоромох с важностью в голосе.
Это был нищий из нищих, сирота Багылай (Василий), откупленный раб, иждивенец якутского князя Чемпана (Степана) на Родиевой. Багылай был не якут и не одун, был он из племени эвенов, что ничуть не богаче и не лучше погибающих одунов. Здешние эвены некогда ездили верхом на оленях. Но оленей они съели и стали поневоле ходить пешком и вышли с последним о ленным караваном на богатые якутские заимки по многопокосной Родиевой. Тут они жили как черт пошлет, выпрашивали у жирных якутов рыбные кости и объедки, ковали им ножи, когда было железо, нищенствовали, унижались и все больше должали якутам. Отец Багылая, Оляшкан (Алексей), тоже задолжал толстомордому князю Чемпану, не выдержал долга и умер.
Весною «якутская управа» в уплату многотысячного долга распродала имущество покойного Алешки, а главное – детей его: тоненьких, проворных, из охотничьего племени.
Эвены даже пешие превосходят в охоте конных якутов. Багылай был из хорошего охотничьего рода, улавливал искусно горностаев и, случалось, ходил на медведя один на один, с кремневым ружьем и рогатиной.
Он выскочил на берег, вытянул челнок за собой.
– Говори, – приветствовали его хором несчастные одуны.
– Накури нас, – позвала Курынь. – Три месяца табаку не пили, утроба вопиет.
Иждивенцы у богатых якутов все же перехватывали порою хотя бы листок табаку. Они были удачливее захолустных одунов, навсегда бестабачных.
– Молчи, не дразни, – не выдержал и фыркнул на жену Чобтагир. – Какой табак может быть у злосчастного якутского раба?
Эвен, однако, вынул из-за пазухи кисет, и одуны с замиранием сердца увидели, что кисет объемистый, раздутый какой-то начинкой.
С важным видом Багылай вынул из кисета два больших табачных листка, разорвал на частички и стал оделять присутствующих.
– Мэ, курите.
– Где взял? – спросил пораженный Шоромох.
– Хо, у хозяина…
– Как раздобрился, – радостно сказал старик, – поеду и сам тоже возьму.
– Вот мы поедем сейчас.
Багылай покачал головой.
– Незачем ехать, – сказал он спокойно. – Хозяина не стало.
– Как не стало, куда не стало? – спросили оживленные одуны.
– Забрали его, – подтвердил эвен. – Далеко увезли.
– Кто забрал?
– Русские советчики забрали, с винтовками, с ножами.
Воинственный дух вспыхнул в глазах у старика.
– А вы отчего не заступились? – сказал он задорно. – На Родиевой есть ружья.
– Нет, – сказал эвен. – Те ружья не для нас, а против нас. Довольно нашей крови выпил Чемпан.
Пусть попробует теперь, когда кровь из самого потянут. Съели нас.
– Что ты такое говоришь? – спросил с удивлением Шоромох.
– А то говорю. Даже кобыла лягается, и корова бодается, а разве человек хуже кобылы и коровы? Мы с русскими, советскими, не станем воевать. Пришли, попросили словить пузатого Чемпана. Он, кстати же, из Родиевой бежал и лесами собирался пройти на высокую Мому, но мы его словили, как ловят бесхвостого зайца, и отдали его русским, советским.
– Да что за советские русские? – почти завопил Шоромох. – Мы знали, бывают начальники русские, и русские казаки, и русские торговцы, а это какие советские, новые русские? Отчего они советские?