Литмир - Электронная Библиотека

Хлестнувший в лицо ветер сумасшедшей скачки не спасал от её запаха, а огромный горячий мужской жезл Петра Толмачева с каждым скачком лошади рождал сладостные видения. В белых изломах ледников он видел взметнувшиеся к небу белые одежды женщин, а из ночной тьмы представало странное существо, которое был он сам, Петр Толмачев, почему-то обдирающий в кровь колени на бухарском ковре атамана Колпаковского, запутавшийся в чужих ногах, руках, вскрикивающий, как от порки, под аккомпанимент мяукающей в его глубинах кошки. Он вдруг вспомнил, что лошадь под ним – белая молодая кобылица с прекрасной длинной гривой, и, протяжно застонав, излил мужское семя, этим признав бессилие любой власти перед желанием человека, даже своим собственным.

Умывшись в тени у реки, чувствуя стыд, мешающий ему вернуться в станицу, он решил подняться на невысокую коренастую гору с плоской вершиной, на краю которой возвышалась острая, как игла, скала. Это был ненужный, зряшный поступок, но Петру Толмачеву, к которому вновь возвращалось желание после разрядки, а дыхание становилось все жарче и жарче, нужно было чем-то занять себя. И этим поступком, рожденным воспаленным вожделением, он решил свою судьбу.

Эта коренастая одинокая гора возвышалась к северо-западу от станицы, стоя отдельной вершиной в стороне от горной цепи, и была безымянна, словно хранила в себе бессловесную молодость мира, и ждала, когда её назовут Крест Петра. Посматривая на нее, Петр Толмачев частенько подумывал, что неплохо бы подняться на вершину, и, обозрев окрестности, составить карту района, но в суете сиюминутных дел и забот всё откладывал эту затею на потом.

В свете луны, по пологим, усыпанными камнями и перевитыми зарослями арчовника склонам, он пошел вверх, поднимаясь в холодный разреженный мир высокогорья. Оглядываясь вниз, он видел крохотные огоньки станицы, напоминавшие о вспыхнувших глазах женщины, и, борясь с зудящим желанием, ускорял шаги.

Восход застал Петра Толмачева на подходе к вершине. У него от усталости тряслись ноги, от бессонницы болели глаза и голова, от подъема в неудобной позе ныла спина, и его тошнило от аромата высокогорных цветов, прекрасных на вид, но воняющих дохлой кошкой. Ему было очень плохо, но только его бычье упрямство, идущее с той поры, когда он отвергал зловонное молоко матери, заставляло его волочить ватные ноги. Наконец, когда все склоны ушли вниз, он увидел тот пейзаж, который на всю жизнь врежется в память его приемному сыну, Александру Толмачеву, когда Петр Толмачев приведет собирающегося покинуть дом юношу на вершину, чтобы посвятить в тайны Ноева Ковчега. Став уже царем, сидя в грязи окопов перед штурмом Константинополя, царь Александр Толмачев перенесется памятью в тот день, когда его отчим в наброшенном на плечи чапане и сбившейся набок казачьей фуражке бродил по камням вершины и бережно переворачивал потемневшие доски с летописью грядущего. А Александр, как завороженный, смотрел на тонущий в сгущающейся синеве огромный мир Азии, на виднеющийся внизу городок Софийск, и не слушал рассказа отца о том, как ранним утром, сдерживая рвоту от пропитавшего его зловония цветов, Петр Толмачев увидел на плоском поле вершины огромные доски и балки – темные и рассыпающиеся от малейшего прикосновения. Тогда Петр Толмачев решил, что это руины древней крепости, вроде мертвого города эллинов в горах, но гнутые гигантские доски с окаменевшими улитками и следами обрастания на бортах убедили его, что это останки корабля. Так он нашел Ноев Ковчег. Дрожа от утреннего тумана, Петр Толмачев бродил по вершине без особого удивления, потому что он никогда не сомневался в достоверности библейских повествований о потопе, о Ное и его сыновьях, и рассматривал вырезанные высоким худым Ноем на внутренней стороне Ковчега цепи рисунков, повествующих о долгом плавании, в котором завязались узлом прошлое и будущее человечества. Он обрадовался, как ребенок, увидев огромных, раздутых, как кожаные мешки, драконов, нарисованных высоко в небе над Ковчегом, и продолжил читать рассыпанные страницы книги в рисунках, переходя от древнего патриарха-кузнеца, потрясающего изобретенным им мечом перед ближними, к мраку Ковчега, в тесноте и сырости которого у людей случались приступы клаустрофобии, а потом к походу монголов-христиан на Иерусалим и к предательству крестоносцев. Забыв о времени, Петр Толмачев бродил между хаотично рассыпанными досками Ковчега и вдохновенно разглядывал рисунки о приходе варягов и о крушении Рима. Пестрая мозаика рассыпанных досок повествовала ему то о массовых жертвоприношениях ацтеков, то о гибели самозванца в Москве, изобретении хлороформа и олимпиаде в Берлине. Рисунки сопровождали выцарапанные ножом надписи неведомыми буквами, изобретенными Ноем в безысходной тоске плавания. Петр Толмачев внимательно рассмотрел Вавилонскую башню, но ничего не понял ни про трехтрубный крейсер, поднимающийся по Неве к Зимнему дворцу, ни про англосаксов в космосе, где уже были советские русские. Он обрадовался, как ребенок, увидев своего деда, Петра Толмачева, гнавшего Наполеона из России, как свинью из огорода, и казаков с калмыками, идущих по льду Ботнического залива грабить Стокгольм. Среди бесконечной череды рисунков часто встречались наброски неясной фигуры, линии рисунка не схватывали её облика – это была Смерть, молча вошедшая в Ковчег и проведшая всё плавание рядом с Ноем. Но Петр Толмачев не смотрел на неё, а захлебываясь дыханием от радости держал в руках доску, где был изображен он сам, стоящий среди обломков Ковчега. Ни мертвый город, ни землетрясение, ни женская плоть не потрясали Петра Толмачева так, как сейчас ошеломила его реальность того, что он тоже часть великой истории, и ему нашлось место в летописи человечества. Он вскинул руки к небу, прошелся вприсядку, и закричал:

– Мы на юге чудес!

Ной, худой и жилистый патриарх, уже через несколько дней плавания возненавидел свой Ковчег со всем экипажем, а в глубине души и Господа Бога, погубившего род людской и придумавшего ему эту пытку. Жизнь в Ковчеге была сродни жизни в грязном мокром подвале. Отовсюду сочилась вода и непрестанно капало, в огромных темных трюмах стоял спертый, гнилой воздух, сырой настолько, что его можно было пить. С нижних палуб несло жутким зловонием скисающих припасов, и не смолкал вой измученных животных, не понимающих, почему страдать за людские грехи выпало им. Жизнь превратилась в бесконечную каторгу перебирания и выбрасывания кишащих червями, скисших припасов, откачивания воды, чистки трюма от липкого, как клейстер, кала животных и шпаклевки текущих бортов. Эта работа погружала людей в безмолвие и глухую беспросветную озлобленность. Когда они собирались в каюте Ноя, огонек светильника выхватывал из тьмы костистую худобу рук и ключиц, запавшие щеки, ввалившиеся глаза, а бороды мужчин и волосы женщин отсвечивали нежной зеленью плесени. Они почти не разговаривали, ели холодную пищу под аккомпанимент бесконечного дождя,которого уже не слышали, и возвращались в огромную гулкую тьму Ковчега, где всё время что-то протяжно трещало и поскрипывало. У всех болели ноги от приступов ревматизма и мучили фурункулы, которые жена Ноя лечила, привязывая к ним размоченные заплесневелые сухари. Только мокрицы процветали в Ковчеге, где они бурно размножались и огромными стадами ползали по его бортам и переборкам.

Снаружи, на поверхности, от бесконечного дождя пузырились воды, в которых плавали доски, деревья и взбухшие трупы людей и животных. Ной, выходивший из зловонной тьмы Ковчега под серую пелену дождя, чтобы подышать и собрать с палубы летучих рыб, убегал, когда подплывавшие сладкогласые русалки с необхватными налитыми грудями певуче спрашивали, почему Бог так жестоко обошелся с Землей. Однажды, уже промокнув до нитки, он собирался уходить, но увидел, что кто-то плывет к Ковчегу мерными спокойными гребками. Смерть вскарабкалась по скользким от плесени бортам, молча прошла мимо онемевшего от страха Ноя, решившего, что она пришла за ним, и залезла в приоткрытый люк. Не смотря по сторонам, она спустилась по скрипучему трапу и пошла мимо кладовых, стойл и клеток животных, мимо камбуза, где жена Ноя перешучивалась с невестками: «От этой сырости мы скоро превратимся в рыб. У нас вырастут плавники и жабры, а вы, девки, будете метать икру по миллиону икринок за раз. Так мы быстро размножимся», и где от осязаемой сырости взлетали с кухоного стола рыбы и ели мокриц на стенах. Она прошла мимо тянущих тележку с калом хищников сыновей Ноя и забилась в маленький закуток на корме, где в переполненном Ковчеге раньше стояли клетки с кроликами, уже пошедшими на корм беркутам. Там её разыскал Ной. «Ты пришла за нами?» – спросил он. «Нет» – ответила Смерть, которая уже сделала свою последнюю работу: навестила дрейфовавшего на связке бревен изможденного человека, у которого от цинги выпали все зубы, и не в силах разгрызать пойманную рыбу, он, угасая, жевал водоросли. Так Ной стал первым смертным, поговорившим со Смертью. Она в своем тупом всеведении знала, что должна прийти на Ковчег и быть здесь.

7
{"b":"676845","o":1}