Угрюмов пошевелил ушами в этот момент и прошипел:
– А в чем же я должен понять тебя, Вася? Если я вещество воды могу превращать в водку, так почему ты думаешь, что я должен напрягаться, чтобы понять тебя?
Вася даже отшатнулся от таких речей: разом выхлебнул из огромного пивного вместилища пол-литра крепкого чешского пива.
– Да я разве тебя опровергаю, Толя? – рыдающе проголосил Вася. – Я тысячу раз, хоть перед концом мира, повторю: ты – талант. Никому еще на Руси не удавалось превращать воду в водку. А ты гений вдвойне: потому что ты сделал это – и молчишь. Молчишь из любви к стране, чтоб секрет не открылся и страна бы не спилась.
Тогда Толя Угрюмов одобрительно кивнул головой и чуть-чуть глотнул пивка. (До этого он уже проглотил два литра воды из-под крана.) Вася даже не ожидал, что он стал такой равнодушный к пиву.
– Так вот, Толя, ты только пойми одно, – и Вася Пивнушкин преобразился вдруг духовно, – когда я пью водку – для меня это отрава, когда я пью пиво, хоть литрами, – наслаждение. Результат один – опьянение. Все-таки конечный смысл – забытье, пьянство, хоть от воды из-под крана, хоть от крепчайшей водяры (и Вася многозначительно кивнул в сторону соседнего столика, где распивали третью бутылку водки). А что такое опьянение? Это значит – проклятие обыденной жизни, уход от нее, уход куда-то, где хорошо. Ты согласен?
Угрюмов крякнул:
– В принципе согласен. Уйти в другой мир – это главное в пьянстве. Потому что этот основательно поднадоел: деньги, хворь, комета, мордобитие, конец мира, бандиты.
– То-то и оно, Толя, – болезненно проговорил Вася, выпив для смелости еще одну кружку жизнерадостного темного пивка. – Но ты не учел одного – наслаждения. Когда пьешь пиво, ты имеешь не только опьянение, но и наслаждение в животе, в каждой жилочке, везде. А когда пьешь горькую – хлобыстнул пол-литра, и ты сразу на небесах. А наслаждение – миновал. Понимаешь, к чему я клоню, Толя?
Угрюмов помолчал задумчиво и ответил:
– На это не наша воля.
Пивнушкин почернел и выговорил:
– Не понял.
Тогда Угрюмов пояснил:
– Пора со всем этим кончать.
Пивнушкин изумился еще более:
– А теперь, Толя, я тебя уже совсем не понимаю. С чем кончать? Неужто уж с водой из-под крана?
– С водопроводной водой мы никогда не кончим, Вася, – холодно ответил Угрюмов. – А вот с пивом пора кончать.
Друзья вышли из пивной. Куда же теперь идти? К смерти? К жизни? К жене? К родной матери? Было непонятно.
Внезапно друзья расстались. Угрюмов увидел вдруг – где-то в стороне бесхозный водопровод и стремглав понесся в том направлении, помахав Пивнушкину кепочкой.
Вася же продолжил путь сам не зная куда. Шел он и шел. И нигде пивка не нашел более. Проходил он мимо ларьков (уже заколоченных), мимо ресторанов (но шибко шикарных), пока не вышел, наконец, на мост.
И застыл на мосту. Посмотрел вниз – там бездна, без дна почти, значит.
– Вот она жизнь, – подумал Вася.
И решил помочиться, поскольку опять потребность в этом возникла. Ничего тут, в конце концов, ни сверхъестественного, ни необычного не было: после четырех литров пива каждому захочется отлить, и не раз.
Встал он, родимый, у края моста и стал мочиться вниз, как эдакий бесстрашный кавалер.
А потом случилось то, что и описать почти невозможно, – настолько это здравому уму непостижимо. Иными словами, сгорел Вася на корню. Верная струя мочи его, бедолаги, соприкоснулась с оголенными и не в меру напряженными электропроводами какими-то, что были протянуты под мостом. А моча, как всем известно, та же вода, правда, не превращаемая в водку. Наилучшим, одним словом, оказалась Васина моча электропроводником.
Последствия произошли в течение секунд – Вася вспыхнул на месте, застыл, можно сказать, изнутри.
Так, сгоревшего, и похоронили.
И что же после этого от него осталось? Несомненно, одинокая душа. Но что такое душа? Да уж, если точнее, просто сном все это оказалось – и то, что Вася жил когда-то, пил, мочившись, и то, что Вася умер.
Вопрос только в одном: кому все это снилось?
Прикованность
(Рассказ тихого человека)
Почему все это произошло именно со мной, мне попытался объяснить один щуплый, облеванный чем-то несусветным старичок, отозвавший меня для этого за угол общественного туалета, во тьму. Он прошептал, что мой ангел-хранитель сейчас не в себе и ушел странствовать в другие, нелепые миры. От этого-то я и не могу никуда двинуться.
А началось все с того, что мне рассказали одну сугубо телесную историю.
Жила на свете некая Минна Адольфовна, серьезная врачиха и весьма полная баба. Жила она одна, но без мужа не была, потому что денег получала уйму. Любила жить в чистоте, широко и от внешнего бытия брать одни сливки. Было ли у нее что-нибудь внутреннее? Кто знает. Но один ее любовник говорил, что она могла неслышно икать, вовнутрь себя, распространяя смысл этого икания до самого конца своего самобытия.
Так вот, недавно ее разбил паралич, причем почти намертво, так что она лишилась дара речи, всех серьезных телодвижений, какой-то части сознания и лежала на кровати безмолвная. Говорили, что она так может пролежать лет пятнадцать. Пенсию она стала получать большую, и так как была совсем одинока, то назначили к ней от ее учреждения нянечек, которые тихо и покойно подбирали за ней дерьмо, меняли обмоченные простыни, кормили чем бог пошлет.
Через месяца два ее в прошлом богатенькая комната стала почти пустой, так как нянечки и медсестры все обобрали, а Минна Адольфовна могла только молча за этим наблюдать…
Я выслушал эту историю где-то в пригороде, на окраине, в грязном замордованном сквере, поздно вечером…
Отряхнувшись, я пошел к далекому, невзрачному столбу, и в небе передо мной встал образ Минны Адольфовны, обреченной одиноко лежать среди людей пятнадцать лет. «Ку-ка-реку!» – громко закричал попавшийся мне под ноги петух.
И вдруг вся тоска и неопределенность жизни перешли в моем сознании в какое-то неподвижное и неприемлющее остальной ужас решение. Я уже твердо знал, что пойду к Минне Адольфовне и буду ходить к ней каждый день, из года в год, тупо проводя около нее почти всю свою жизнь.
Вскоре я уже нелепо стучался в ее дверь, соседка впустила меня, и я увидел почти голую комнату – сестры милосердия вывезли даже мебель, – в которой были, правда, одна кровать с Минной Адольфовной, тумбочка, гитара и ночной горшок. Минна Адольфовна могла делать только под себя, в судно, и ночной горшок стоял вечно пустой, как некое напоминание.
Я остался вдвоем с Минной Адольфовной, но стоял около двери, у стены. Она сонно и животно смотрела на меня остекленевшими глазами. Я не знал, что делать, и внезапно запер дверь. Подошел к ней поближе и вдруг похлопал ее по жирному, огромному животу. Она не испугалась, только челюсть ее чуть отвисла, видимо от удовольствия.
– Ну что ж, Минна Адольфовна, начнем новую жизнь, – закричал я, бегая по комнате и потирая руки. – Начнем новую жизнь!
Но как нужно было ее начинать?!
Я сел в угол и начал с того, что просидел там три часа, неподвижно глядя на тело Минны Адольфовны.
А за окном между тем медленно опускалось солнце. Его лучи скользили иногда по животу Минны Адольфовны. А серая тьма наступала откуда-то сверху. Вдруг Минна Адольфовна с трудом чуть повернула голову и уставилась на меня тяжелым, парализованным взглядом.
Я почувствовал в ее глазах, помимо этой тяжести, еще и смутное беспокойство и попытку объяснить себе мое присутствие. Она знала, что у нее больше нечего красть, и боялась, по-видимому, что теперь ее будут есть. (Говорили, что одна юркая старушка, кормя ее, пол-ложки отправляла себе в рот.)
Наконец в ее глазах не осталось ничего, кроме холодного любопытства. Потом и оно уснуло. Она уже смотрела на меня мутно, нечеловечески, и я отвечал ей таким же взглядом. В конце концов встал, зажег свет.