Однажды в полемике с меньшевиками он сравнил их с гоголевским героем, возомнившим себя «королем Испании». Но по большей части ссылки на Гоголя тоже безличны и черпаются из обычного газетного шлака: «Как говорится, унтер-офицерская вдова сама себя высекла». Другие мотивы и образы «Ревизора» фигурируют в неряшливом и противоестественном сочетании с абстрактной мировой классикой, воспринятой понаслышке, вроде мелькающих у него Дон Кихотов с вечными ветряными мельницами: «эсеровские Гамлеты» «бегают петушком» – как Добчинский – вокруг Керенского (так, по Ленину, оппортунисты «петушком, петушком бегут» за русской интеллигенцией); есть и Ляпкины-Тяпкины из эсеровской газеты, и хозяйственный Осип, припасающий веревочку. Все эти гамлеты и дон кихоты – стертые газетно-публицистические фантомы, не состоящие ни в каком родстве со своими литературными тезками. Довольно редки отсылки к «Мертвым душам» – в крохотном диапазоне от стабильной «маниловщины» или «дамы приятной во всех отношениях» до полюбившегося Сталину за политическую грамотность Селифана, который журит крепостную девчонку Пелагею: «Эх ты, черноногая. Не знает, где право, где лево!» За эти скромные пределы гоголеведческая эрудиция Сталина обычно не простирается, а когда он решается их преступить, то покушение кончается конфузом. Поддавшись соблазну литературного соперничества с Троцким, он обвинил последнего в том, что тот «хитроумно приставляет нос Ивана Ивановича XIX столетия к подбородку Ивана Никифоровича XX столетия». Сталин тут перепутал повесть о двух Иванах с «Женитьбой», где к носу приставляются все же губы, а не подбородок, – правда, с анатомией он всегда обходился так же творчески, как порой с литературными цитатами.
И все же он явно вспомнил о Гоголе – причем вовсе не о сатире, а о его казацком эпосе – спустя много лет, на совещании с кинематографистами распекая несчастного А. Авдеенко за сценарий фильма «Закон жизни». Генсек обвинил его тогда среди прочего в примитивизме и, довольно неожиданно, в неумении дать объективную рисовку характеров. Как на образчик односторонней манеры письма он сослался именно на классиков – Гоголя, Шекспира и Грибоедова, концентрировавших все отрицательные черты «в одном лице», отдав взамен предпочтение чеховскому объективизму. Сталин сказал тогда: «У самого последнего подлеца есть человеческие черты, он кого-то любит, кого-то уважает, ради чего-то хочет жертвовать», – а в качестве примера назвал таких «сильных врагов», как Бухарин и Троцкий, наделенных, помимо отрицательных, и «положительными чертами».
Нетрудно, конечно, представить себе судьбу писателя, который решился бы последовать сталинскому совету. Знаменателен зато ближайший исторический подтекст этого рассуждения и его конкретный источник. Вопреки упреку, брошенному им в адрес Гоголя, Сталин дал тут цитату из неупомянутого им вслух «Тараса Бульбы», точнее из проникновенной речи героя – воителя против ляхов: «Но у последнего подлюки, каков он ни есть, хоть весь изваляется он в саже и в поклонничестве [перед поляками], есть и у такого, братцы, крупица русского чувства».
Состоялось это совещание 9 сентября 1940-го – ровно через год после сталинского вторжения в Польшу для «освобождения западных украинцев и белорусов» – и через полгода после Катынского и прочих расстрелов; шли повальные аресты и депортации освобожденного населения, в первую очередь именно поляков. Только что, летом, были аннексированы целые страны. Хотя ранее была, в сущности, проиграна финская война, готовился все же грандиозный поход на Запад. 1 августа 1940-го, т. е. за месяц до встречи с кинематографистами, Молотов уже процитировал на сессии ВС слова Сталина о том, что «нужно весь наш народ держать в состоянии мобилизационной готовности перед лицом военного нападения» – вероятно, нападения примерно такого же свойства, как то, что было инсценировано в Майниле. Об этом важно помнить, читая сталинские наставления кинематографистам.
Безотносительно к литературе вождь коснулся затем военно-политических актуалий, подав их в радужном освещении: «Ведь счастливыми себя считают литовцы, западные белорусы, бессарабцы, которых мы избавили от гнета помещиков, капиталистов, полицейских и всякой другой сволочи <…> С точки зрения борьбы сил в мировом масштабе между социализмом и капитализмом это большой плюс, потому что мы расширяем фронт социализма и сокращаем фронт капитализма»32.
Можно строить лишь те или иные предположения по поводу трудноуловимой связи между двумя этими аспектами сталинского выступления – литературным и милитаристским. Как мне представляется, его карательная политика на оккупированных землях к тому времени – и в видах на будущее – еще не полностью определилась, в ней пока допустимы были кое-какие колебания (например, по отношению к тамошнему русскому населению, которое можно было частично утилизовать для русификации чужих территорий) – и, вероятно, эта неопределенность как-то просквозила в поучениях насчет «последнего подлеца», сохранившего остатки благих чувств. Но и без того обращение вождя к неистово антипольскому и националистическому произведению классика в тот период само по себе чрезвычайно симптоматично – как и те потенциальные аспекты гоголевской тирады (выпады против «поклонничества» перед врагом), которые уже за пару лет до того Сталин заготовил для своей пропаганды и которым суждена будет потом долгая жизнь. Действительно, еще 23 марта 1938 года, приветствуя в Кремле папанинцев, он, согласно записи А. Хатунцева, поднял тост «за то, чтобы мы, советские люди, не пресмыкались перед западниками, перед французами, перед англичанами и не заискивали перед ними!»33. (Кстати, тот факт, что немцы не были включены им в число «западников», указывает, мне кажется, на антилитвиновскую подоплеку этих гневных заявлений, прозвучавших всего через десять дней после гитлеровского аншлюса34.)
Можно найти у Сталина и цитату из (неупомянутого) А. Островского, которого он когда-то проходил в семинарии35: «Кто тебя, Тит Титыч, обидит? Ты сам всякого обидишь». Единичны среди приводимых им авторов Кольцов, опять-таки не названный по имени (отрывок из «Леса»), и столь же анонимный Некрасов, которого он процитировал в речи «О задачах хозяйственников»: «Помните слова дореволюционного поэта: „Ты и убогая, ты и обильная, ты и могучая, ты и бессильная, матушка Русь“». Самого Некрасова открывать для этого не требовалось – те же точно стихи (впрочем, давно облюбованные народниками) поставлены эпиграфом к посвященной Брестскому миру ленинской статье «Главная задача наших дней». Ленин здесь осуждает тех, «у кого кружится голова» (ср. сталинское «Головокружение от успехов»), а затем возвращается к некрасовским эпитетам, говоря о непреклонной решимости большевиков «добиться того, чтобы Русь перестала быть убогой и бессильной, чтобы она стала в полном смысле слова могучей и обильной». По близкой, хотя несколько оглупленной, модели действует Сталин, призывая покончить с национальной отсталостью, радующей врагов России, которым он непринужденно приписывает знакомство с Некрасовым: «Эти слова старого поэта хорошо заучили эти господа. Они били и приговаривали: „Ты и убогая, бессильная – стало быть, можно бить и грабить тебя безнаказанно <…>“. Вот почему нам нельзя больше отставать». Словом, некрасовский оригинал здесь явно не понадобился, чем и подтверждается свидетельство Светланы Аллилуевой о равнодушии ее отца к поэзии.
В 1917 году у него внезапно выскакивает драматургический Чехов: « – В Москву, в Москву! – шепчутся „спасители страны“, удирая из Петербурга». «Собственно, именно Чехов являлся любимым автором Сталина, – утверждает Громов. – Его он будет читать всю жизнь»36. Трудно сказать, на чем основано это категорическое заявление, – разве что на свидетельстве Анны Аллилуевой, подтверждающей его симпатию преимущественно к раннему, юмористическому – то бишь «разоблачительному» – Чехову: «„Хамелеон“, „Унтер Пришибеев“ и другие рассказы Чехова он очень любил. Он читал, подчеркивая неповторимо смешные реплики действующих лиц „Хамелеона“». Кроме того, «очень любил и почти наизусть знал он чеховскую „Душечку“»37; в ссылке он пересказывал и «Лошадиную фамилию»38. В 1930 году в «Заключительном слове» на XVI съезде Сталин обратился к рассказу «Человек в футляре» – задолго до того, как на упомянутой встрече с кинематографистами и с Авдеенко одобрительно отозвался об общей «манере Чехова»39.