Итак, в нем он обрушился на «старую» и уже «мертвую» идеологию расового превосходства, на смену которой идет идеология «новая», ленинская. Почти к тем же выражениям он прибегнул еще в 1935‐м, когда, выступая перед таджикскими и туркменскими колхозниками, заявил, что Ленин своей новой политикой равенства и братства народов «похоронил в гроб» старую – «царскую, буржуазную» политику национального угнетения. Кого же теперь Сталин собрался «похоронить в гроб»?
Пока еще, до 22 июня, он оставался нейтральным, в согласии с нацистско-советским пактом 1939 года, но такие формальности обоих вождей не стесняли. Как показало знаменитое открытие Виктора Суворова (Резуна), всесторонне подкрепленное М. Солониным и другими исследователями, с апреля 1941‐го он форсировал подготовку к походу против своих берлинских партнеров по договору, приправленную газетной риторикой, получившей уже прозрачно антигерманскую тональность. Таджикская речь служит тому лишь добавочным подтверждением. Педалируя в ней конфликт с нацизмом именно в идеологической сфере, Сталин тем самым распрощался со своей прежней прогермански-пацифистской фразеологией, осуждавшей любые идеологические войны как нелепый пережиток Крестовых походов Средневековья. Под «старой» и «мертвой» он на сей раз, без всякого сомнения, подразумевал уже идеологию нацистскую, подлежащую ликвидации, – точно так же, как в речи 1935 года называл старой и уже «похороненной» политику покойного царского режима.
По другому поводу И. Курляндский отмечает, что во время пакта «он лично отредактировал передовицу в „Известиях“ от 9 ноября 1939 года „Мир или война?“. Сталин вписал в статью известный пассаж о недопустимости войны за уничтожение гитлеризма, который потом повторил в своем публичном выступлении Молотов. Гитлеровский режим оправдывался Сталиным демагогическими ссылками на идеологическую толерантность». Вот это высокогуманное место, процитированное Курляндским и звучащее особенно увлекательно с учетом его авторства: «Каждый человек волен выражать свое отношение к той или иной идеологии, имеет право защищать и отвергать ее, но бессмысленной и нелепой жестокостью является истребление людей из‐за того, что кому-то не нравятся определенные взгляды и мировоззрение»143. Можно прибавить, что еще раньше, 31 октября, в том самом молотовском докладе на заседании ВС, где осуждалось средневековое варварство идеологических Крестовых походов, та же мысль прозвучала в чуть иной, но тоже прогерманской формулировке: «Любой человек поймет, что идеологию нельзя уничтожить силой, нельзя покончить с нею войной. Поэтому не только бессмысленно, но и преступно вести такую войну, как война за „уничтожение гитлеризма“, прикрываемая фальшивым флагом борьбы за „демократию“»144. Похоже, теперь Сталин уверовал в скорое уничтожение гитлеровской идеологии – вместе с ее носителями.
За неделю до «таджикской речи», 14 апреля, Вс. Вишневский, председатель Оборонной комиссии ССП, после встречи с Ворошиловым отметил в дневнике: «Наш час, время открытой борьбы, “священных боев” (по выражению Молотова в одной недавней беседе) – все ближе!»145 Утром того самого дня – 22 апреля, – когда Сталин превозносил таджиков в своем вечернем выступлении, его правительство уже успело заявить Берлину протест в связи с многочисленными нарушениями германскими ВВС воздушного пространства СССР. Это был один из ранних порывов подготовленной пропагандистской бури. На праздник 1 мая в «Правде» вышла статья, где, как в «таджикской речи», снова осуждалась «выброшенная на свалку истории мертвая идеология, делящая людей на „высшие“ и „низшие“ расы». Одновременно советское руководство сохраняло и камуфляжные реликты прогерманского курса (признание нового режима в Багдаде, разрыв с оккупированной Гитлером Югославией и пр.), стараясь сбить с толку немцев и западных наблюдателей. Еще через три дня, 4 мая 1941 года, Сталин сделал себя председателем Совета министров (соответствующий указ президиума ВС вышел только 7-го)146 – что справедливо расценивается В. Суворовым и другими историками как краеугольный момент в подготовке «освободительного похода». На следующий день, 5 мая, он выступил в Кремле перед выпускниками военных академий со своей знаменитой ныне антигерманской речью о новой, наступательной политике Советского Союза и о «расширении социалистического фронта силой оружия»147
Очевидно, Иранская кампания должна была стать важной, но лишь вспомогательной частью этой великой войны и, скорее всего, в случае успеха не ограничилась бы Северным Ираном – впереди лежали нефтеносные поля, примыкающие к Персидскому заливу. Ведь еще в ноябре 1940 года Молотов потребовал у Гитлера, среди прочего, «признания территориальных устремлений СССР южнее Баку и Батуми в направлении к Персидскому заливу»148. Разумеется, Сталину жизненно важно было перед наступлением на Германию лишить ее нефти (что летом 1940‐го уже показало его продвижение к нефтепромыслам Плоешти, резонно напугавшее фюрера) и самому захватить этот клад, отобрав его заодно у ненавистной ему Великобритании. Получилось, однако, совсем иначе, в том числе и на Среднем Востоке. Оттого подготовленное, несомненно, заранее мощное вторжение в Иран – силами трех советских армий и тысячи танков – он предпринял лишь 25 августа, но в совершенно новых условиях и по необходимости скоординировав его с новым, британским союзником.
В любом случае в силовых и карательных ведомствах освобожденного им – полностью или частично – Иранского государства он хотел, видимо, опираться именно на своих советских таджиков, которых заблаговременно и объявил для того царственной элитой Ирана. Пятую колонну Сталин всегда приводил с собой, хотя заранее готовил ей, конечно, и опору из местных коллаборантов. Так, в оккупированную им Прибалтику он привез в обозе готовые кадры из Ленинграда и аналогичное решение вынашивал, затевая свою «карело-финскую» авантюру (а после войны правящей кастой в Восточной Германии, помимо немецких коммунистов, доставленных им из Советского Союза, станут саксонцы). О сообразном этнополитическом прецеденте, возможно вдохновившем вождя в истории с таджиками, напомнил мне З. Бар-Селла: долгое время коммунистической Монголией при Чойбалсане управляли родственные монголам буряты, присланные туда прямо из Советской России. У советских таджиков, кстати, не было даже общей границы с родным Ираном, чью корону так щедро сулил им Сталин.
Все же странный титул «носителя короны», которым он наградил их авансом, возник из самой сталинской поэтики, зацикленной, как мы помним, на ассоциациях по смежности. Ведь Иран был монархией, и корону его носил «царь царей» – шахиншах. Свергли его только в сентябре 1941 года – при вступлении РККА в Тегеран149 (потом, в начале 1949-го, советские агенты совершат неудачное покушение на его преемника – Мохаммада Резу Пехлеви). Оттого-то, чуть ли не автоматически, и проявился у Сталина этот ассоциативный ход, побудивший его увенчать иранской короной своих домашних, подручных таджиков. Из того же ассоциативно-монархического пучка прорастает следом и упоминание о культовом для Ирана Фирдоуси как родоначальнике таджикской культуры – ибо он был автором знаменитой «Шах-наме», т. е. «Книги царей», восхваляющей деяния персидских государей.
Во время и после Второй мировой войны вождь переключится с таджиков на оккупированный им и управляемый из Баку Багировым Иранский Азербайджан – объявленный «Демократической республикой», – вознамерившись, как известно, «воссоединить» его с Азербайджаном советским (точно так же как он надумал было «воссоединить» грузинские и армянские территории Турции с советской Грузией и Арменией). Сгодился бы, однако, и смежный таджикский вариант. Из Ирана Сталин вообще ушел с величайшей неохотой и только через год после окончания войны в Европе – в мае 1946-го. Разведывательная и подрывная деятельность, энергично начатая Советами в Персии еще в 1920‐е годы150 и неимоверно усовершенствованная в период советской оккупации северной части страны, бурно развивалась теперь с опорой на местных коммунистов, или так называемую народную партию (Туде), которую Сталин создал осенью 1941‐го, сразу после вторжения, и которая повсеместно располагала превосходно налаженной агентурой.