– Ну и скор, ну и быстёр… сквозняк и только. Тебя, парень, за смертью посылать.
– Сама за нею сходишь. Хей, мать честная, я же опять и виноват! Послушайте-ка вы её. Вечно сунут чё куда попало, а после их ищи-свищи, – сказал Прокопий, доставая из кармана очки и кусачки.
– Да всё вроде на подоконнике лежали. И сёдня там их, кажется, я видела?
– А когда кажется, крестись… На подоконнике! Может, когда-то и лежали! Сёдня! Кое-как уж под кроватью – вон где! – отыскал. Видишь, коленки все испачкал. Сё-ё-одня – ну уж.
– Под кроватью?! Как они там очудились?
– Вот уж не знаю. У тебя спросить надо.
– Витька, разве что, забросил?
– Вам с Витькой чё – куда угодно зашвырнёте. Что ты, что он, что вся порода ваша Чекуновская… безмозглые, как гайки.
– Ты бы уж помалкивал. Сам-то пим от валенка не отличишь, туда же.
– Ох, не скажи уж, не скажи!
– Как есть, так и говорю.
– Ну ладно, ладно.
По лицу Аграфены, как по стеклу оконному испарина, течёт пот. Халат на спине у неё взмок. Руки слегка припухли от пчелиных укусов. Аграфена успокоилась уже. Обида, если и была, растаяла. Как чайник с кипятком на печке, так и Аграфена: жар есть – вскипит, ослабнет жар – утихомирится.
– Прокопий!
– Чего?
– А помощник-то Вилкина, чё, правда, чё ли, бабу свою зарубил?
– Правда, раз посадили.
– Совсем свихнулись уж… А комнат-то сколько?
– Где? В тюрьме?
– Да почему в тюрьме!.. А в доме-то, Огурчиков купил который.
– Не знаю, баба, не считал.
– Может, кто говорил? Ну, за две-то десять тыщ не запросили бы. Да кто б и дал. Скорей всего, с кирпичным низом. И колонка, небось, в ограде, не у чёрта на куличках, и огородчик под боком, и… – и забурлила, заискрилась, заиграла всеми цветами радуги бабья фантазия, вознеслись в небо этажи и чердаки, устремились в глубь земли подвалы, расползлись многогектарные садики, заходили туда-сюда завистливые горожане – фу, как жарко! – потекли на сберегательную книжку денежки.
– Ты дыми, дыми, болтай поменьше, а то кондрашка ещё хватит. Поживём – увидим. Ишь, размечталась. Пока сидим ещё в Ялани. Зонтик, дура, купила зачем-то!
– Я же не ношу его, лежит пока.
– Ты дыми… Схожу-к я за ножом. Этим-то ничего не сделашь – задницей хошь на него садись – ту-пушшый.
– Кто ж виноват, я же точить его не буду.
– Не будешь. Знаю, что не будешь.
Прокопий ушёл, оставив Аграфену поверять свои благие мечтания пчёлам. Когда он вернулся, она уже сняла крышку со следующего улья.
– Я уж думала, тебя волки, парень, там задрали.
– С тобой задерут когда-нибудь.
– Чё опять?.. И ножик, чё ли, под кроватью?
– Ты мне утром какую медовуху давала?
– А ты чё, уже не помнишь?
– Из левой фляги, спрашиваю я, или из правой?
– Из ле… из… из… это какая?., из левой вроде бы… а чё?
– Так и подумал я. Да я в неё ещё немного добавлял дрожжей… чтоб для гостей каких… Брюхо моё таку не переносит, баба.
– Дак чё тако-то?
– Пронесло, вот чё тако! Как от тифа, ещё пуще.
Аграфена принялась пытать мужа взглядом, стараясь поймать его взор. Взор Прокопия неуловим.
– Чё пялишься? Удостовериться желашь? Пойдём – проверишь.
– Да шибко надо мне ходить. Пронесло… Пить меньше надо, и проносить тогда не будет. Так и подохнешь где-нибудь когда-нибудь.
– От этого?! – повеселел Прокопий разом.
– А от чего? Конечно, от этого.
– Не смеши-ка меня, баба. Ты хошь одного мужика в Ялани назови мне… или в мире… от медовухи бы который помер.
– Да мало ли.
– Ну, кто?
– Ну… А Серафим-то Дураков.
– Ха-ха-ха, ой-йе-ёй, ух-ху-ху! Ты хрен-то… ха-ха-ха… не путай хрен-то, баба, с редькой. Серафим, покойничек, от водки сгорел. Ха-ха. Ну, спасибо тебе, насмешила, а то всё как-то… – глаза отёр Прокопий рукавом. – Ты, от медовухи-то чтоб, вспомни.
– Сразу-то так придёт разве на ум.
– А хошь всю жизь тут вспоминай, хошь мозги выверни. А не помнишь, дак и не болтай зря. С медовухи не помирают, уясни это себе… на носу вон заруби. С неё, баба, жор находит, сила дикая приливат да на девок шибко глядеть тянет…
– О-о-о-о-о-ой, горе-то мне тоже…
– Особенно на грудастых, чтоб и в прыску, и кровь чтоб с молоком, как вон… – сказал так Прокопий и поспешил переменить тему: – Последний улей вот проверим да и обедать… Пчела сердиться уже начинает. Часика два-три, самое-то пекло, обождать надо, пока успокоятся.
Скоро, легко перекусив и закинув полога, они улеглись подремать.
В то время как Прокопий спокойно уснул, Аграфена бесшумно поднялась с кровати и направилась за зелёную штору. Ну а чуть позже чутко спавший Прокопий, едва приоткрыв один глаз, видел, как вышла она оттуда, пожимая плечами и скривив лицо недоуменно.
Солнце на второй половине дня. Его лучи падают круто и освещают в избушке лишь подоконники. Пахнет нагретым деревом и подплавленным воском. Душно. Пчеловоды, переговариваясь, собираются на работу.
– Ты иди, Аграфена, снимай пока крышку с голубого… не с того вон, что тяжёлый-то, а с того, что у привойки дальней. Обдыми. А я живенько в тенёчке тут вот рамки две-три навощу и буду.
Аграфена, натянув халат и сетку, захватив с собой дымарь, удаляется. Прокопий провожает её взглядом через оконце, а проводив, забегает за штору. Выходит Прокопий оттуда с улыбкой, посвящённой, вероятно, хитрости своей, поправляет штору, затем, навощив наскоро рамки, влезает в халат и бежит к Аграфене, не заботясь о том, что на губах его перга осталась.
Теперь, несмотря на знойную глухоту, близко не подходи – за версту слышно:
– До каких же пор я буду с тобой мучиться-то!
– До разводу, баба, до разводу. А для разводу у тебя кишка тонка. Тогда, наверно, до могилы, милая. Вот умру…
– Чёрт и подсунул же… цирлу-манырлу! Рамку-то, чума ты пьяная, не сомни… Свалился же на мою голову… мурлетка! Да ты куда её?! Сломашь же!
– Да не сломаю, не сломаю-я же не ломом… Тебя с яиц будто согнали… Клох-клох-клох… Лапы не суй свои культяпистые – я их стамеской-то счас жамкну. Говорю же, не сломаю. Чё, я совсем уж пахорукий? – пытаясь вставить рамку на место в улей, бормочет Прокопий. – Какого ж хрена замуж шла, еслив мурлетка я и цирла-то-манырла?..
– Знатьё бы наперёд, дак не то что замуж, а и рядом-то где стать, дак за срам бы посчитала. Ну-ка, дай, сама поставлю. Своротишь улей-то! Ты посмотри-ка, а! Ну не наказанье ли? Взяла бы Витьку, а не этого-то паразита, и горя бы не знала. И того лихорадка, как на грех, куда-то унесла… Ух, сова в очках!
– Сама ты сова. Лягуша. Раздрона. Корова барова. Кобыла. Жеребец. Сенокосилка чекуновская… Дура яланская. Пойду-ка я лучше пасеку обкашивать. С тобой, девка, до худого тут договоришься и нервишки все истреплешь.
– Порося несчастная, проваливай! Всё равно толку никакого!
– Ну, не баба у меня, а створки кобыльи… не закрываются ни днём, ни ночью.
– Я тебе покажу – створки!
– Насмотрелся уж. Покажи лучше, где литовка лежит.
– Сам прошлый раз брал. Где бросил, там и ищи. Буду я ещё ходить и тебя носом куда тычить.
– Не тычь – не котёнок. Не шуми – пчёлы свихнутся. Скажут, хозяйка чокнулась, и нам пора. Пошёл я. И ты, Грунька, – эх, в вошь-мать! – как совсем невтерпёж станет, бросай всё к лешему, задирай подолишко – и бегом ко мне… за улей только не запнись.
– Цить ты, кобель! Очки-то отдай! – и сорвала с его носа очки Аграфена.
– Ой-ой! – попятился Прокопий от неё. – Глазишшы-то – как у сохатого в течку… такому, брат, не попадайся: копытом треснет – и убьёт.
– Убирайся, убирайся. Уматывай, покамест рамку-то тебе по роже твоёй поганой не размазала!.. И рамку вон не пожалею!
Сетуя, что без очков кого же он накосит, мол, что без очков не отличит тальник он от травы, и бормоча ещё что-то по поводу неудавшейся своей семейной жизни, Прокопий покинул Аграфену. Но ещё долго сквозь пчелиное гудение до слуха Аграфены долетали куплеты различных песен и частушек, а она, Аграфена, громко ругаясь, ещё долго плевалась в ту сторону, откуда песни эти доносились.