И вдруг катафалк остановился. По толпе вновь пробежал зловещий шепоток.
Посередине дороги нарисовалась фигура, с головы до пят укутанная в черное кружево. Лицо фигуры скрывала черная вуаль. С минуту она стояла, гипнотизируя взглядом процессию, потом подошла к катафалку и откинула вуаль. Приложив два пальца к губам, фигура дотронулась ими до лакированного гроба, а затем, резко развернувшись на сто восемьдесят градусов, пошла прочь от толпы. Ветер внезапно сорвал ткань с головы женщины, обнажив непослушную копну из белых кудрей.
***
Москва. Примерно год спустя.
В уютной квартирке в центре, с окнами, выходящими на Красную площадь, прямо на полу из начищенного до блеска паркета, сидела, прислонившись к стене, фигура, облаченная в черные брюки и простую черную футболку с высокой горловиной.
Фигура молча смотрела в окна. Взгляд ее был абсолютно пустым, как будто бы группа разбойников, пробравшись в недра ее души, разграбила все ее тайники, унеся из потайных уголков все ценное, оставив лишь голые плиты и наскальные фрески.
В руке у женщины красовалась самокрутка. Она неспешно затягивалась ей, глубоко вдыхая сероватый дым с характерным запахом и медленно выдавливая его из легких. Огонек тлел меж тонких пальцев.
Она вспоминала недавно прошедший суд. Как быстро, оказывается, можно все обстряпать, если ответчик не оказывает сопротивления.
Как быстро можно добить лежащего на земле, сломленного человека со скрюченной судьбой, по жизни которого не зарастала тропа лишь из горьких воспоминаний того, что когда-то называлось счастьем.
Теперь она снова свободна. Свободна не только от Кажича, столь варварски предавшего ее в самую тяжелую минуту, но и от своей маленькой дочки, которую она назвала Салимой, в честь несчастной матери Люка.
Законы всех стран, времен и народов стараются в первую очередь соблюдать интересы ребенка. Только кто же мог знать, что в казенных глазах ребенку окажется лучше с отцом, вновь начавшим мотаться по миру с концертами, чем с матерью-наркоманкой, страдающей хроническом пост-травматическим синдромом, как выразился ее муж, если можно его так было назвать.
Хотя, может быть, он и прав. Что она может сейчас предложить своему ребенку, если вечера она коротает в компании самокрутки, сидя на полу и рефлексируя о том, как могла бы пройти жизнь, если бы ни…
Глаза ее были выплаканы до дыр, душа стерта в порошок, а в раздавленном сердце больше нет места для любви. И никогда больше не будет.
Так пусть же ее дочка, ее милая Салима, которую она с таким нетерпением ждала, пусть хоть она будет счастлива. Возможно, она бóльшую часть времени будет проводить с няней. А может быть, Кажич будет таскать ее за собой по миру, где, как известно, все аэропорты и концертные площадки похожи, словно братья-близнецы.
Кто знает, может быть этому хрупкому созданию перейдут ее гены, и она тоже будет играть на фортепиано когда-нибудь.
Конечно, это было всего лишь решение суда местной инстанции, и если поднапрячься, можно подать апелляцию в вышестоящий суд, да хоть до верховного суда можно дойти, были бы силы.
Только вот сил-то как раз у нее оставалось ровно на то, чтобы просиживать вечерами на полу, а рука не могла поднять ничего, тяжелее сигареты.
Кажется, в Патонге такие состояния называли депрессией, но только какая теперь разница.
Она медленно затянулась опять. Перед глазами вновь, словно кучевые облака, поплыли воспоминания. Вот она стоит в концертном зале.
«Может быть, вам остаться сегодня? А то вдруг наш красавец решит появиться на свет прямо посреди концерта?» – ничто не заставит ее забыть эту фразу.
Вот комочек радости по имени Эстебан прижат к ее груди. Она сжимает его маленькое тельце и, слегка прикрыв ресницы, снова и снова радуется его приходу в этот мир.
Амира вдруг вспомнила, какое чувство всеобъемлющего счастья ее охватило, когда она обнимала его, будущего короля, одетого в мягкий фланелевый комбинезончик. Она вновь увидела, как он сунул палец в рот и с каким любопытством обозревал все вокруг своими детскими глазенками.
Вот она стоит за можжевельником. Через секунду няня упадет, проиграв сражение со снотворным, а Амира выйдет один на один с сыном, который ее так и не узнает тогда.
Перед глазами один за одним мелькали кадры.
Вот они летят в Боснию, и она гадает, не слишком ли рано собралась посвятить ребенка в свои секреты. И как он сжал своей ручонкой ее руку тогда. Когда они услышали Вторую Симфонию, ту самую, под которую он чуть не родился.
Она вспоминала, каким мудрым мальчуганом он был, и как ставил ее в тупик своими вопросами. А потом, когда немного подрос, с какой ловкостью общался с любым человеком. И как она тогда подумала, что из него вышел бы неплохой дипломат. Или политик.
Потом она вдруг увидела, как его похитил какой-то псих незадолго до смерти Люка.
А затем клубящийся вихрь памяти перенес ее на церемонию коронации. Тяжелый меч медленно опустился на плечо сына, которого она вот только вчера прижимала к себе, такого кроху. Услышала, как он произносил клятвы верности короне и своей стране.
И, наконец, в ее голове вспухшим утопленником всплыла мерзкая запись, на которой было показано, как из какого-то автомобиля на полном ходу в сточную канаву выбросили его бездыханное тело.
Да, изверги не посмели обезглавить короля, как они всегда поступали в подобных случаях со всеми остальными людьми. Но тело Эстебана получило слишком много повреждений во время падения из автомобиля, поэтому-то и хоронили его в закрытом гробу.
Амира не заметила, как самокрутка выпала из ее руки и потухла, а сама она, зажав голову между коленями и вцепившись пальцами в собственные волосы, выла белугой, рыдая во весь голос, не видя и не слыша ничего вокруг.
Вдруг она встрепенулась. Сегодня же особенный день. День ее рождения. Она не справляла этот день уже чертову дюжину лет, умноженную еще на такую же дюжину.
Она подошла к небольшому черному роялю, одиноко примостившемуся в углу комнаты. Присев на банкетку, она открыла крышку и равнодушно поглядела на клавиатуру. Как же давно она не подходила к инструменту. Интересно, получится ли сыграть сейчас что-нибудь технически сложнее собачьего вальса.
Достав новую самокрутку, она зажгла ее и, держа в зубах, стала лениво блуждать по клавишам. Положив дымящийся окурок в пепельницу, она заиграла Вторую Сонату Шопена, постепенно складывая ноты в аккорды, отрывистыми стаккато уносившими ее в мир фортиссимо, через скерцо бросив прямо в похоронный марш.
Она играла эмоционально, надрывно, руки тяжело опускались на клавиши. Волосы ее разметались по лицу, словно в тифозной лихорадке, в свете уличного фонаря зловеще поблескивали на левой руке черные татуировки, которых у нее к этому времени было уже две.
Из-под пальцев словно бы выскакивали маленькие демоны, черными нитями ткавшие узоры на черном ковре ее души.
Закончив играть, она цинично подумала, что соната пришлась сегодня весьма кстати.
И раз уж Бог умудрился не только выпустить ее на свет белый в эту самую чертову дюжину, но еще и столько развлечений ей уготовил, сегодня она этот бесподобный день отпразднует, – так размышляла Амира, в то время, как новый красный огонек подбирался все ближе к основаниям пальцев.
И вот, в десять вечера в ее квартире собрались все помои общества, которые она только смогла собрать за столь непродолжительное время.
В квартире ревела музыка, звенели бокалы, гремели бутылки, пьяно ржали какие-то девки, а дым от самокруток был уже таким сизовато-серым и плотным, что если бы кто-то догадался повесить в воздухе топор, то топор бы, наверное, не упал.
Те гости, у которых не хватало терпения добраться домой, предавались прелюбодеянию в немногочисленных спальнях этой милой квартиры. А те, у кого не хватало времени добраться до спален, пользовались укромными уголками за шторами и просто теми, куда удалось попасть.
Амира наблюдала за всем этим борделем сквозь мутноватую пелену, подернувшую ее некогда прекрасные глаза из черного бархата.