Эми, тогда ведь никто из нас не понимал, к чему всё идёт. Медиков в бункере не было, про лучевую болезнь мы знали только из просветительских брошюр. Ставили друг другу капельницы с Антирадином, горстями жрали таблетки йода и верили, что нам удалось убежать от радиации. И всё это время мы пили воду из-под крана — она же фильтрованная! — и дышали отравленным воздухом: о противопыльных фильтрах строители как-то не подумали. Чёрт, да у нас даже счётчика Гейгера не было. Оно и к лучшему. Это дало нам несколько дней надежды. Может, неделю.
А потом умер Тимми — и это стало первой проблемой. Мудрейший мистер Шокли не предусмотрел покойницкой в проекте своего убежища. Он-то строил бункер для живых, а не для мертвецов. Никто не знал, куда девать тело, а решать надо было поскорее, сама понимаешь. И все единогласно решили, что ваш покорный слуга — идеальная кандидатура для вылазки на поверхность. Я тогда еле на ногах стоял, но согласился: мне не хотелось, чтобы Кира увидела тело Тимми, когда проснётся.
Стоило мне вернуться, как выяснилось, что для меня есть ещё работёнка: за те несколько минут, что я пробыл снаружи, один из клерков умудрился крайне удачно пырнуть своего сослуживца канцелярским ножом в печень. Знаешь, за что, Эми? Тот мерзавец посмел заполнить кроссворд ручкой, а не карандашом.
— Кабинная лихорадка, — прошептала Эмили.
— Всё-то ты знаешь, маленькая, — он притянул её к себе и поцеловал в лоб. — Что ж, через пару дней новоиспечённый душегуб с горя повесился в кладовке. Клерком больше, клерком меньше — мне на них было плевать, я был в таком состоянии, что и имён-то не запоминал. Но этого идиота возненавидел от всей души. Потому что его нашла Кира, и она очень испугалась. Ясное дело, пришлось мне и его выносить наружу. По-моему, тогда-то Харон и появился. Имя, в смысле. Да и образ жизни. Шокли назвал меня так в шутку, когда я выбирался из подвала с очередным мертвецом на плечах — и скоро уже никто и не обращался ко мне по-другому.
— Даже Лэйси? — осторожно спросила Эмили.
— Лэйси… — повторил он отстранённо. — Лэйси предпочитала вообще никак ко мне не обращаться. Не так просто это было: пять комнат, все друг у друга на виду. Но она справлялась. Видишь ли, маленькая, когда жалость переходит в брезгливость… — его передёрнуло. — Нет, поначалу она пыталась быть нежной. Знаешь, «Закрой глаза и думай об Англии». Это было невыносимо — когда она пыталась меня обнять, потому что надо, а я чувствовал, как её трясёт от отвращения. И этот брезгливый ужас в глазах, и покорный голос мученицы…
Нам с Кирой досталось больше остальных. Они-то не пробыли на поверхности и пяти минут, а мы провели снаружи два часа. Эми, у неё были такие красивые волосы. Длинные, золотистые — как у Лэйси. И они начали выпадать, целыми прядями. Она так плакала от страха и обиды, а я ничего не мог поделать. Двести лет — да я и через две тысячи лет не забуду, как она на меня смотрела. С надеждой, что я спасу её от болезни так же, как спас от смерти. Лэйси врала ей в лицо, что всё будет хорошо: волосы отрастут, ожоги затянутся. А я не мог. Потом начала сходить кожа… Зеркала я спрятал, все, что нашёл, но, Эми, она же видела меня. И понимала, что с ней творится то же самое.
Она пыталась отвлечься. Всё, что у неё было — тот рюкзачок из школы, и она вырезала фигурки животных из старых газет и дарила мне и Лэйси. А Лэйси брала их так, знаешь, двумя пальцами… Ей было мерзко, и она больше не брала на себя труд это скрывать. Она наконец поняла, что вот это всё и есть её жизнь, отныне и навсегда, и не будет ни дома на Висконсин-авеню, ни красавицы дочки, ни мужа-генерала. И как только она это осознала, мы с Кирой стали предателями. Теми, кто уничтожил её мечту.
А предателей не щадят.
Кира всё замечала. Спрашивала меня, почему мама так себя ведёт. Почему кричит, чтобы мы к ней не прикасались. Почему её нельзя поцеловать, как раньше. А что я мог ей сказать? И что мог дать взамен? Она была папиной дочкой, но и маму тоже любила. Свою красивую, умную, идеальную мамочку, которая всегда знала, как лучше.
— Господи, — сдавленно проговорила Эмили. — Какая же редкостная…
— Это ещё не всё. Как-то раз я проснулся ночью — и чёрт меня дёрнул полежать и послушать, какие же сказки моя замечательная жена рассказывает дочке. Лэйси меняла Кире повязки — и говорила, что Тимми был хорошим малышом. Потому что он предпочёл умереть, но остаться человеком. Она говорила это ей, понимаешь? А Кира слушала её и плакала — тихо-тихо, чтобы меня не разбудить.
Я чуть не убил её тогда. Я не бил женщин, никогда, а уж её… Но Кира, моя Кира, плакала из-за того, что её мама пожелала ей смерти. «Я не могу смотреть, как моя дочь превращается в такое», вот что Лэйси мне сказала. А я ей сказал, что просто выдерну с корнем её поганый язык, если она ещё раз сморозит что-нибудь подобное при Кире. У меня в ту ночь здорово испортился характер, знаешь ли.
Довольно скоро меня с Кирой отселили в кладовку, чтобы мы не смущали остальных резидентов своим видом. Шокли с удовольствием выставил бы нас прочь, я знаю, но ему мешало что-то очень похожее на инстинкт самосохранения.
Так прошла зима. В октябре под землю спустились четырнадцать человек. К началу марта нас осталось семеро. Я, Кира, Лэйси и Шокли. И ещё трое клерков, достаточно безумных, чтобы выжить. Знаешь, в чём ирония? Все они становились такими же, как мы с Кирой, только медленнее. Не знаю только, отдавали ли они себе отчёт в том, что превращаются в гулей.
Это убежище стало жутким местом. Откровенно опасным. Там просто нельзя было оставаться. И я сказал Кире, что мы возвращаемся домой. Она спросила, что мы станем делать, если наш дом сгорел, и я ответил, что тогда мы переберёмся жить в Капитолий. Или в Политехнический музей. Кажется, ей понравилось. Кира согласилась уйти — но с одним условием: что я разрешу ей попрощаться с мамой. И я разрешил, будь я проклят. Когда она о чём-то просила, я не мог спорить.
Лэйси за зиму совсем сдала. Она казалась такой сломленной, такой слабой. Попросила у Киры прощения, расплакалась… Я не знал, что она может быть опасна. Не хотел в это верить. У меня и в мыслях не было, что мы помиримся, и всё будет как раньше. Но вот они сидели на диване, обнявшись, и Лэйси гладила Киру по голове, и напевала её любимую песенку, а Кира была такой счастливой. Она смеялась, Эми — в первый раз за всю зиму. И я решил, что могу выйти наружу, чтобы разведать обстановку. На пять минут, туда и обратно. Когда я вернулся, Лэйси по-прежнему сидела в гостиной и пела. Только Киры с ней не было.
Харон замолчал.
— Она убила себя, — проговорил он медленно. — Потому что она была хорошей послушной девочкой, а её мама попросила её поступить правильно. Она заперлась в кладовке и повесилась на пояске от халата. Лэйси даже не пыталась отпираться. Сказала, что её Кира умерла двадцать третьего октября, а чудовищам незачем жить. Больше ей сказать было нечего. И я задушил её. Этими вот руками. А потом забрал Киру и унёс из этого проклятого подвала. Потому что я обещал ей, что мы вернёмся домой, — он замолчал.
— И мы вернулись… Нет, Эми. Не могу, — он уронил голову на руки. — Не могу больше.
Она смотрела на него, онемев от ужаса и отчаяния. Он только что вручил ей себя — а она не знала, совершенно не знала, что делать. Как помочь ему? Как провести через эту ночь, через эту жизнь? В словах Эмили разбиралась достаточно хорошо, чтобы понимать: они не помогут. Ничто не поможет.
Она придвинулась к нему вплотную, осторожно обняла за плечи. Почувствовала, как напряглись мышцы. Уткнулась лицом в его затылок, вдыхая терпкий запах кожи и волос.
— Эми, — проговорил он еле слышно. Но не отстранился.
Время очередной инъекции «Мед-икс» истекло уже два часа назад. Эмили чувствовала, как к Харону возвращается боль. Как мутнеет его взгляд, учащается дыхание, проступает на коже испарина…
— Всё-таки придётся сделать укол, — прошептала Эмили, дотронувшись губами до мочки его уха. — Извини.