Тем самым древностью можно было заниматься в том числе и там, где появлялась возможность связать ее с какой-либо иной темой. Например, когда академик Николай Яковлевич Марр в 1921 г. учредил Яфетический институт для развития своей языковой теории, он исходил из того, что для наработки знаний об истории языка требуется сформулированный им «палеонтологический метод» – по факту это означало, что филологи-классики или ориенталисты могли вписаться в это широкое движение10.
Симптоматично, что Яфетический институт, вскоре и в самом деле ставший частью Академии наук, первоначально обосновался в комнате на квартире самого Марра. И даже когда институт уже был официальным учреждением, в нем было много сотрудников, которые работали на долю ставки или вне штата.
Логика хотя бы частичной самоорганизации тоже была одной из черт того времени. Отсутствие официальной специализации подтолкнуло к возникновению более свободных форм работы по типу кружков, а также организации неофициальных научных докладов и даже научных защит (при отсутствии возможности давать ученые степени). Наиболее значимым примером может служить случай Египтологического кружка при Ленинградском университете (хотя фактическим его центром был Эрмитаж), основанного в 1927 г. Судя по протоколам, инициаторами создания кружка были М. Э. Матье и И. М. Лурье11.
Египтологический кружок обзавелся собственным сборником – с 1929 по 1931 г. было осуществлено девять тоненьких выпусков, причем первые из них писались от руки, а затем размножались на гектографе. Интересно, что значительная часть в основном небольших статей (почти все посвящены египтологии, хотя есть и работы ассириолога А. П. Рифтина) писалась на немецком, немного на французском и английском языках – конечно, это в некотором отношении тренировка по преимуществу начинающих ученых, но еще и желание видеть свои работы в контексте мировой науки. Желание, нужно признать (вслед за А. О. Большаковым), вполне наивное – кружок возник под самый конец периода относительной открытости и неформальности науки и был обречен на роспуск. В некотором роде он был последним проявлением науки ради науки – в его ранних выпусках и тематика, и исполнение работ – исключительно конкретно-исторические, тем более и объем не предполагал долгих вступлений и рассуждений. И только в выпуске от 1930 г. появляется упоминание теории Марра, поданное как обязательная программа исследований – марризм к тому времени уже был признан частью марксизма12.
Впрочем, до конца 1920‐х гг. должны были произойти некоторые изменения, которые подготовили подобный итог. До них ситуация была настолько неопределенной, что существовали даже попытки ввести в научный оборот теорию Н. А. Морозова (1854–1946). Последний, как известно, выступал за радикальный пересмотр древней истории и хронологии – точнее, фактически за отмену древности. В 1920‐х гг. он выпустил свои труды, в том числе семитомник «Христос. История человечества в естественнонаучном освещении» (1924–1932), что вызвало решительную отповедь13. Показательно, что отсылки к авторитету марксистских теоретиков в этом споре не использовались.
Впрочем, поэтическая астрономия Морозова – это скорее вторичное проявление духа времени, по сути лишь подтверждающее то, как много черт предыдущей эпохи еще могли воспроизводиться в 1920‐е гг. – ведь работы Морозова выходили и до революции и вызывали в целом те же самые возражения.
Гораздо более существенной чертой периода было то, как происходила эволюция исторического нарратива. Можно сказать, что сосуществовали два разных типа повествования, ни один из которых не преобладал и не был до конца оформлен: претендующий быть «новой» наукой конспект уже известных сведений об истории, преемственно развивающийся из дореволюционных марксистских трудов и сильно ориентированный на отслеживание социологических закономерностей14, и несколько откорректированный «старый» тип повествования, редуцировавший дореволюционные разнообразные рассуждения о смысле истории15 и сконцентрированный на живой и непосредственной передаче образа прошлых эпох16.
Тем интереснее попытки некоторого сближения обоих названных типов. В 1924 г. профессор Харьковского университета Е. Г. Кагаров (1882–1942) написал брошюру о Спартаке, вышедшую в серии библиотеки еженедельной всеукраинской газеты «Юный Спартак». Конечно, ни о какой научной стороне этого произведения речи идти не может, а неряшливое, хотя и легкое перо Кагарова подточило и популяризаторские его достоинства17. Неудивительно и то, что граждан республики он называет «жестокими римскими буржуа»18, поскольку в это время представление об аналогии между античным и современным империализмом еще не было определено как антимарксистское.
Более примечателен тот факт, что Кагаров, марксистом на тот момент не являвшийся, стремится построить свое повествование в духе, который понравится заказчику. Он делает акцент на жестокой эксплуатации рабов как основной причине восстания и на героизме восставших как основной характеристике его протекания. То и другое подано в утрированном изображении. Эксплуатация рабов описывается в смене нескольких тезисов: римляне презирали труд19, рабов было во много раз больше, чем «богачей», раб считался ниже животного, рабы были дешевы, их тело и сама жизнь подвергались постоянной опасности из‐за хозяев. Героизм подан прежде всего через образ Спартака, хотя Кагаров и не забывает сообщить, что тот был «только орудием недовольной массы угнетенных, он стал выразителем этой массы, и поэтому масса пошла за ним»20, тем не менее именно Спартак становится идеалом лидера, сочетающего совершенную физическую силу, полководческий дар и даже понимание исторического моменты: «он понимал, что Рим еще пока не изжил самого себя, что еще не наступило время для настоящей революции»21. Наконец, в Фуриях Спартак и вовсе заложил основы справедливого общественного устройства, при обрисовке которого Кагаров не стесняется использовать штамп из другой революционной эпохи: «объявил для всех невольников свободу, равенство и братство, изгнал из обращения золото и серебро, установил дешевые цены на продукты»22.
В этой книге пока нет обязательного для более поздних очерков о Спартаке указания на тупиковость развития рабского строя и попыток более сложно объяснить расколы в войске восставших, но она иллюстрирует то, как примерно Кагаров объяснял себе, что же произошло в его собственной стране в последние годы.
Конечно, не все историки с дореволюционным образованием были готовы писать по-новому23, но если они хотели оставаться в профессии, то им приходилось сталкиваться с повышенным вниманием со стороны учащейся молодежи (комсомольского актива) и со стороны администрации. Наиболее известным примером является история давления на Сергея Александровича Жебелёва (1867–1941) – одного из самых заметных филологов-классиков предреволюционной эпохи. Жебелёв не только писал труды по древнегреческой истории, но также переводил классических авторов, редактировал переводы современных зарубежных историков, долгое время был редактором отдела классической филологии в «Журнале Министерства народного просвещения». Из наиболее ярких петербургских историков древности своего поколения он был единственным, кто не умер (как Б. А. Тураев) или не уехал (как М. И. Ростовцев), так что его авторитет был высок, а потому и давление на него оказывалось совершенно сознательно.