О возможностях социальной истории, неопределенности ее предмета, расширении дисциплинарного поля, междисциплинарном статусе, возникновении в ее недрах целого ряда новых научных направлений, субдисциплин, превращении в «тотальную», «всеобъемлющую» историю, о ее «отношении» с «новой культурной историей» и тому подобном написано достаточно много, что позволяет в рамках данной работы избежать детального анализа конструктивного использования научных концепций социальной истории. К тому же, начав в конце 1980‐х годов знакомство с подходами в зарубежной социальной истории с работы Фернана Броделя «Материальная цивилизация, экономика и капитализм» и затем внутренне эволюционируя, сейчас я уже не всегда точно могу сказать, какая из идей в тот или иной момент была для меня ведущей. И все же замечу, что достаточно устойчивым и стержневым оказалось стремление к реконструкции человеческого опыта переживания крупных структурных изменений, провозглашенное в 1980‐е годы главной задачей социальной истории, т. е. исследование того, «как люди „на собственной шкуре“ испытывают тот или иной исторический опыт»87.
Подобные принципы исповедует и интеллектуальная история. Несмотря на признание туманности ее перспектив в современной Украине88, на отечественной почве она все же имеет свою «историю», фактически с XIX века бытуя и продолжая бытовать сейчас, на постсоветском пространстве, в рамках истории общественной мысли89 – направления, которое «навсегда остается актуальным и одновременно сложным для исследования»90. Интересно, что Джордж Маколей Тревельян, характеризуя круг тематических приоритетов социальной истории 1920–1930‐х годов, отнес к нему и общественную мысль91. Как часть социальной истории трактовал общественную мысль и А. Г. Болебрух92. Правда, предмет ее в советской историографии не был четко очерчен, хотя в работах по теоретическим проблемам общественной мысли много внимания уделялось сущности данного понятия, его содержательному наполнению.
Такая же неопределенность сохраняется и по сей день. Примечательно, что в достаточно актуальном издании энциклопедии общественной мысли России XVIII – начала XX века нет даже специальной статьи, посвященной центральному понятию93. Не найти его и в новом «Словаре исторических терминов»94. Но дисциплинарная размытость истории общественной мысли имела в условиях методологической регламентации советской историографии и свои плюсы95 – позволяла достаточно широко трактовать предметное поле дисциплины, по сути, приближая ее к тогдашним зарубежным аналогам, в частности к истории идей.
Однако, несмотря на то что понятие «общественная мысль» аморфно, плохо поддается дефиниции, а главное раскрытию его конкретных составляющих, в языке науки оно фактически продолжает выполнять роль семантического множителя, выяснение сущности которого приводит не столько к ее прояснению, сколько к запутыванию. Вместе с тем это словосочетание прочно вошло в структуры мышления, стало своеобразным знаком-символом, частью культуры. Поэтому использование его предполагает определенную степень свободы в рамках общесмыслового уровня.
В исследовании истории общественной мысли, истории идей, сложной философско-методологической проблемой является соотношение частного (единичного) и целого, уникального и общего в структуре общественного сознания96. Упомянутая выше, в одном из примечаний, дискуссия вокруг энциклопедии «Общественная мысль России», а также труды российских специалистов последних лет97 подтверждают отсутствие единства относительно персонализации или деперсонализации общественной мысли, что присуще и советской, и западной традициям98.
Если подходить к изучению истории общественной мысли с позиций микроистории и пытаться выделить предмет исследования, то можно сделать вывод, что микроэлементом общественной мысли является ее носитель, индивид, причем не его обобщающий статус, а конкретный человек, со всеми неповторимыми биографическими особенностями. Такой подход в изучении общественной мысли Украины можно было бы считать плодотворным, особенно если исходить из положения, что единичное, частное богаче целого, поскольку несет в себе черты и общего, и индивидуального.
И тем не менее следует иметь в виду, что вывод «единичное богаче множественного, целого», при всей своей содержательности и адекватности, вряд ли может восприниматься как решение проблемы «я – мы». Здесь возникает больше вопросов, чем ответов. Насколько единичное соотносится с целым? Какая совокупность единиц «я» может дать более адекватное представление о целом? Дает ли простая сумма «я» переход в новое качество – в коллективное «мы»? Какая критическая масса «я» для этого нужна и вообще возможно ли это? При попытке ответить на подобные вопросы все же следует помнить, что коллективное «мы» – это мифологема, понятие вряд ли существующее, но притом «мы» – понятие, которое всегда будут искать исследователи. И с точки зрения науки простая совокупность «я» может претендовать на «мы» только при использовании статистических методов, когда удается обосновать репрезентативность выборки, что, по сути, ставит крест на возможности персоналистических штудий в рамках какого-либо комплексного исследования. Да, репрезентативность выборки по отношению к сумме «я» – это нонсенс99. Репрезентативной она может быть только по отношению к сумме идей. Поэтому персонологический подход100 способен выполнять функцию анализа идей, помогать выяснению их природы, механизма формирования.
Однако, хотя и считается, что персонализированный подход традиционно является приоритетным в истории мысли и науки101, этого нельзя с полной уверенностью сказать об истории общественной мысли современной Украины. Несмотря на многочисленные призывы поставить в центр внимания человека, история эта все еще изучается не через «Ивана, Петра, Семена»102. Это значительно обеднило и персонологический ряд, куда не попали или где лишь фрагментарно вспоминаются, скажем, «представители» так называемых консервативного и либерально-буржуазного направлений. Создается впечатление, что историков интересовали скорее те или иные общественно-политические течения как таковые, причем преимущественно в рамках устоявшихся еще в советской историографии маркировок, чем их личностно-идейное содержательное наполнение, что «деятели» вообще не жили, не состояли, так сказать, из плоти и крови, а функционировали только для того, чтобы в будущем, если повезет «остаться в истории», быть вписанными в те или иные исследовательские схемы, конструкции. Но, даже если придерживаться таких позиций, не избежать вопроса: насколько адекватной будет репрезентация общественной мысли?
Осознавая вместе с тем, что даже вся совокупность «Иванов, Петров, Семенов», а также Наталий, Татьян, Галин и так далее может не вывести на «Адама и Еву», я все же убеждена: персоналийное обогащение проблемы, безусловно, дает возможность выявить как можно более широкий идейный спектр, внести уточнения в существующие представления о маркировке как отдельных личностей, так и различных групп дворянства (если это вообще возможно и необходимо), принимавших участие в обсуждении крестьянского вопроса, особенно в конце 50‐х годов XIX века.