* * *
Завершая методологические пояснения, необходимо вспомнить и о «технологии». Именно такой термин я использую не случайно, ибо, при всей его условности применительно к гуманитарным исследованиям и не очень частом употреблении, он вполне уместен, поскольку позволяет, не прибегая к пространным размышлениям о двуединой природе понятия «метод»141, отделить конкретные подходы и инструменты от методологического замысла, первичных позиций, теоретических, мировоззренческих предпочтений. Иначе говоря, методология – это гостиная историка, а технология – его кухня142. На этой «кухне» исследователь выполняет по меньшей мере две технологически разные операции: проводит исследование и представляет результаты143. Что касается первого процесса, подчеркну особенности применения уже упомянутого персонологического метода изучения общественных явлений, который был обусловлен в этой работе ее объектом и задачами и оказался в ней одним из основных. Не останавливаясь на общетеоретических дискуссиях и выводах относительно его возможностей и границ (все это активно обсуждается в последнее время), отмечу лишь, что персонологический метод в определенной степени повлиял и на иерархию структуры информационной базы.
Своеобразие использования этого метода в данном случае заключается в том, что герои, изучение которых занимает значительную часть исследования, являются не целью, а средством. Это определило и структуру интереса к выбранным персоналиям. Так, подробности биографического характера, играющие важную роль в других персонологических работах, здесь выполняют лишь вспомогательную функцию, хотя им и уделено не так мало места, поскольку это позволяет раскрыть разнообразие возможных взаимосвязей между личностью и социальной группой. Биографические данные с большей детализацией приводятся в первую очередь тогда, когда до этого на них не обращали внимания ученые, или для уточнения представлений, существующих в историографии144.
В истории общественной мысли при описании взглядов, идей отдельных деятелей и групп людей обычно применяются определенные политические характеристики, поэтому стоит также обратить внимание на важную терминологическую проблему, к обсуждению которой украинские специалисты, исследующие Новую и Новейшую эпохи, практически не подключаются. Речь идет о механическом, безоговорочном использовании устоявшихся понятий, к тому же часто употребляемых без убедительного содержательного наполнения.
Справедливости ради следует сказать, что и для советской историографии, с характерным для нее небольшим набором достаточно четких, без полутонов, определений, проблема терминологической корректности не была чужда. В частности, Л. Г. Захарова, анализируя монографию С. А. Макашина о жизни и творчестве М. Е. Салтыкова-Щедрина в 50–60‐е годы XIX века, отметила как несомненную заслугу щепетильное отношение автора к понятийному аппарату и подчеркнула необходимость такого подхода, особенно применительно к сложной и противоречивой идейной ситуации преддверия Великих реформ: «Широкое использование и расшифровка терминологии периода подготовки реформы способствуют пониманию эпохи и предупреждают от ошибок в оценке событий и явлений того изменчивого, противоречивого, контрастного времени, когда крушение старого и рождение нового строя сопровождалось (или отражалось) в появлении (рождении) новых слов и понятий и в изменении смысла старых»145.
Но подобные высказывания были скорее исключением. Хотя, разумеется, иногда в конкретно-исторических работах, под влиянием эмпирического материала, историки вынуждены были выходить за пределы принятого разделения идейного пространства общественной мысли России. Так появились замечания о сочетании либерализма и консерватизма при обсуждении дворянством крестьянского вопроса, о правительственном «конституционализме», «консервативно-прогрессистской идеологии» и т. п.146, правда, неоднозначно воспринимавшиеся коллегами.
Интересно, что словосочетание «прогрессивный консерватизм» еще в начале 1990‐х годов тоже было «продиктовано» мне источниками и использовалось мной в кандидатской диссертации при анализе общественно-политических взглядов и позиций Г. А. Полетики, что вызвало возражения одного из оппонентов именно против термина, хотя этот оксюморон и не был моим изобретением. В частности, известный марксистский историк Н. А. Рожков в «Русской истории в сравнительно-историческом освещении» применительно к первой половине XIX века широко использовал введенную М. П. Погодиным маркировку «консерватор с прогрессом», под которую попали не только сам автор теории «запустения», но и достаточно неожиданные на первый взгляд персонажи: М. М. Сперанский, М. С. Воронцов, П. Д. Киселев, С. Т. и И. С. Аксаковы, Н. В. Гоголь, С. П. Шевырев, М. А. Максимович, братья Милютины, Ю. Ф. Самарин, А. И. Кошелев, Б. Н. Чичерин, С. М. Соловьев и др.147 Интересно, что в недавней российской историографии некоторые из перечисленных лиц (Погодин, Шевырев, Уваров, как и Н. М. Карамзин) фигурируют в качестве носителей «революционно-консервативных социально-политических взглядов»148.
В украинской историографии, хотя терминологические дискуссии в ней сейчас практически и не ведутся, все же заметно обращение к ранее подробно не исследованным идейным направлениям. Примечательно, что причисленные к ним раз и навсегда деятели клеймились, следствием чего было или достаточно схематическое изображение, или почти полное забвение. Однако интерес, например, к консерватизму, его политическому и духовному наследию в Украине, что отмечают историки149, иногда, из‐за своеобразной трактовки понятия и отсутствия детальной эмпирической проработки на персонологическом уровне, приводит не столько к прояснению картинки, сколько к запутыванию. Так, В. Потульницкий, рассматривая «три существующих типа украинского традиционного консерватизма», различающихся, по его мнению, «не столько идеологически, сколько территориально», целый подраздел посвятил «консервативному движению левобережной украинской шляхты», к которому причислил довольно странную компанию: Г. А. Полетику, М. П. Миклашевского, Д. П. Трощинского, В. В. Капниста, А. А. Безбородко, автора «Истории Русов», каковым считает И. В. Гудовича, Н. Г. Репнина-Волконского, Г. В. Андрузского и даже Г. П. Галагана и В. В. Тарновского150, которых историки Крестьянской реформы обычно относят к либералам. Такой ряд выстраивается, вероятно, потому, что проявление «украинского консерватизма» видится главным образом, говоря словами И. Лысяка-Рудницкого, в «прочном сохранении родного языка, веры, обычаев и обрядов, традиционных форм семейной и общественной жизни»151 (если это так, то удивляет столь малое количество консерваторов в украинских регионах XIX века), а возможно, из‐за недостаточной опоры на эмпирический материал и увлечение теоретическими конструкциями.
Между тем в современной зарубежной и российской историографии не только активно дебатируется проблема терминологической чистоты, но и иногда ставится под сомнение сама возможность точных маркировок. Известный американский русист Альфред Рибер вообще отметил, что традиционная политическая терминология не может быть применена к России, поскольку политический язык, сформировавшийся на основе опыта западноевропейских стран «в контексте русской истории… лишь сбивает с толку и уводит в сторону от истины»152. Во всяком случае, упрощенная дихотомия «либерал – консерватор» или «реформатор – антиреформатор» ученым не принимается. Польский историк Владимир Меджецкий считает непригодными для описания процессов общественной модернизации в России не только «западную» терминологию, но и существующую российскую – как не решающие проблему – и говорит о необходимости разработки специального понятийного аппарата153.