— К нам едут гости! — всплескивает руками Рани и звонит в колокольчик. Никого. Потом появляется старая айя нынешнего хозяина, широкая в кости женщина. В мягких, не знавших мозолей руках она держит кувшин с гранатовым напитком.
— И чего ты, хозяйская жена, шум поднимаешь? У нас в доме умеют гостей принимать.
За спиной айи стоит старый Гульбаба, он глух и почти что слеп. За ним тянется дорожка фисташковой шелухи, а в руках у него полупустой поднос с фисташками.
— Бедняжка, как ты эту прислугу только терпишь! — вспомнилось Рани сочувственное телефонное восклицание Билькис. — Этих выживших из ума столетних развалин! Ей-богу, свела б их к доктору, чтоб усыпляющий укол им всем сделал. Ведь столько терпеть приходится! Тебе надо свое главенство утвердить не по названию, а по положению.
Качается в кресле Рани, неспешно движется игла с нитью; и юность, и радость жизни убывают из нее капля за каплей; час за часом тяжкой ношей ложатся ей на плечи… Всадники въезжают на подворье, и Рани видит: один из них — двоюродный брат Искандера, Миир Хараппа по прозвищу Меньшой с усадьбы Даро, она к северу за горизонтом. Горизонт в тех краях— что граница владений.
— Рани-бегум! — кричит ей Миир. — Строго не суди, что незваными гостями к тебе заявились. Это твой муженек во всем виноват. Тебе б его надо держать в узде. Этот сукин сын сам меня вынудил.
А тем временем с десяток его вооруженных спутников спешиваются, и… начинается настоящий грабеж. Сам Миир кружит верхом, порой осаживая жеребца подле братниной жены, и что-то орет в свое оправдание, вовлекая Рани в круговерть неистовых и не очень-то изящных словес.
— Ты хоть знаешь, что твой муженек задницу кому хочешь подставит? А я вот знаю! Мужеложник он, вот кто! Свинья вонючая! Ты деревенских порасспроси, как его дед жену взаперти держал, а сам в бардаке дневал и ночевал. А потом у одной девки живот вдруг начал расти — и совсем не потому, что ела много, — и вдруг — раз!—и она исчезает, а у леди Хараппы ни с того ни с сего ребеночек. Хоть муж с ней лет десять не спал. Яблоко от яблони недалеко надает, что отец, что сын—все едино. Прости уж, что тебе такое выслушивать приходится. Ублюдок, шакал смердящий! Думает, опозорил меня на людях, так ему это И с рук сойдет? Кто старше: я или этот жополиз? Жрать бы ему дерьмо дохлого ишака! У кого больше земли: у меня или у этого огрызка, у «его всех земель, что мужской гордости в штанах — с гулькин нос, вши и те с голоду дохнут! Скажи ему, что в этих краях царь — я! Скажи ему, что я распоряжаюсь здесь всем и вся, и ему б на карачках ко мне ползти да ножки целовать, прощение вымаливать, как самому последнему бандиту-насильнику! Скажи ему, пусть у вороны сиську пососет! Сегодня я докажу ему, кто здесь главный.
Грабители вырезают из золоченых рам полотна рубенсовской школы, рубят ножки изящных стульев. Старинное серебро бросают в притороченные к седлам мешки. Под ногами на коврах с затейливым рельефным узором блестят хрустальные осколки. А Рани средь всего этого побоища продолжает как ни в чем не бывало вышивать. Старые слуги, айя, древний Гульбаба, девушки-полотеры, конюхи и крестьяне из деревни Миир — все собрались, смотрят, вслушиваются: кто стоит, кто присел на корточки. Миир-Меньшой (гордый всадник с хищным профилем — копия своего предка, статуей запечатленного в деревне) не умолкает ни на минуту. Наконец его свита снова в седлах.
— Женщины — это честь мужчины!—вопит он напоследок. — Твой муж увел у меня эту суку, считай, что честь отнял, да захлебнуться ему собственной мочой! Напомни ему, чего испугалась лягушка в колодце! Пусть трепещет да благодарит небо, что я человек мягкий, незлобивый. Я бы мог расквитаться с ним, отняв у него честь. Знай, женщина, в моей власти сделать с тобой все что угодно. Никто и слова поперек не скажет. Здесь я сам себе закон. Салам алейкум!
И вот уже на гранатовом напитке пыль от умчавшихся всадников. Вот она толстым слоем оседает на дно кувшина.
— Как мне обо всем рассказать? — жалуется Рани по телефону своей подруге Билькис. — Да со стыда я и слова не вымолвлю.
— Конечно, тошно тебе, Рани, — отвечают на другом конце армейской телефонной линии. — Ведь я, как и ты, считай, узница, но даже в нашу дыру слухи из Карачи долетают. Там едва ли не каждая собака знает о похождениях твоего Иски и этого толстуна доктора: то они в варьете любуются танцем живота, то в гостиничных шикарных бассейнах с белыми женщинами. Ты что, не понимаешь, почему он тебя сослал на край земли? Чтоб никто не мешал ему пить, играть, баловаться опиумом, а уж эти дамочки с нейлоновыми фиговыми листочками! Прости, дорогая, но кто-то же должен тебе рассказать всю правду. Ох уж этот Шакиль, все-то он умеет устроить: тут тебе и петушиные бои, и медвежьи забавы, и схватка кобры с мангустой. И сводник он хороший. Женщин у них не счесть! Ах, голуба моя. Да они и под карточным столом ухитряются бабенок за ножку ущипнуть. Говорят, они и в притоны, у которых красные фонари висят, наведываются. Да еще с кинокамерами. Ну, с Шакилем-то все ясно, добрался провинциал до красивой жизни. А их баб тоже понять можно: им тоже охота хоть крошками с господского стола поживиться, потому и идут на все. В общем, дело вот в чем: твой разлюбезный Иски увел у своего двоюродного братца из-под носа смазливую французскую девчонку. И случилось это на важном светском приеме. Об этом только и говорили в городе: Миир остался с носом, а Иски с этой девкой и был таков. Я просто диву даюсь, другая б на твоем месте все глаза выплакала. Знала б ты, какие тут страсти разгорелись, кто тебе истинно друг, а кто за глаза твое имя порочит. Слышала б ты, как я по телефону прямо тигрицей на твоих недругов бросаюсь. А ты, милая, сидишь у себя в захолустье, ни о чем не ведаешь, знай перед своими дряхлыми слугами, вроде Гульбабы, властную хозяйку разыгрываешь.
Навстречу Рани — айя, она сокрушенно бормочет, оглядывая разоренную столовую:
— Ну, уж это слишком! Ах, Иски, Иски, все ему неймется! Вечно он задирает своего братца! Ну, уж это слишком! Безобразник мальчишка!
Куда ни взглянешь — любопытные лица. Вслушаешься — неумолчный говор. С нее не спускают глаз: вот, пунцовая от стыда, идет хозяйка к телефону — оповестить Искандера о случившемся. (Пять дней собиралась она с духом.)
В ответ Искандер Хараппа изрек лишь два слова:
— Жизнь долга.
Реза Хайдар пробыл со своими солдатами в К. лишь неделю, после чего отбыл в Игольную долину. Расквартированные в городке солдаты проявили такую прыть, что губернатор Гички приказал Хайдару немедленно покинуть город, так как количество девственниц на душу холостого населения упало до такого уровня, что устои морали оказались под угрозой. Солдат сопровождал изрядный отряд топографов, инженеров, строителей, которые опасались за свою судьбу. Несомненно, напустили со страху в штаны — до прибытия в К. командование (по соображениям секретности) ни словом не обмолвилось о печальной судьбе первого отряда, зато буквально каждый встречный-поперечный в городке всяк по-своему, не жалея красок, живописал вновь прибывшим страшную судьбу их предшественников. И, сидя в запертых снаружи вагончиках, строители стенали и плакали. Карауальные солдаты лишь посмеивались:
— Ишь, как дети малые, ревут! Трусы! Бабы!
До Резы Хайдара, разъезжавшего на джипе с флажком, стенания эти не доносились. Да и голова была занята другим: вчера к нему в гостиницу явился сладкоречивый плюгавый человечек. От его просторных одежд разило выхлопными газами, будто он весь день носился на мотороллере. То был святой старец Дауд, чью тонкую, как у цыпленка, шею некогда обвила башмачная гирлянда.
— О, господин! О, великий господин! Я смотрю на ваше героическое чело и благоговею. — Старик, конечно, приметил гатту, признак истовой веры, на лбу Хайдара.
— Это мне смиреннейше и благодарно нужно внимать вам, о мудрейший из мудрейших, — Реза приготовился было продолжать беседу в том же духе еще минут десять, как вдруг, к его разочарованию, святой старец кивнул и коротко бросил: