Надзиратель Смайт прижал дебошира к стене камеры.
– Ради всего святого, Рис, – сказал он, – неужели из-за чертова пластыря каждый день должно повторяться одно и то же?
– Да, если его клеит эта черная сука.
Кэллоуэя осудили за то, что он семь лет назад дотла спалил синагогу. У него были повреждения головы, и потребовалась обширная пересадка кожи на руках. Однако он полагал свою миссию выполненной, потому что напуганный раввин покинул город. Пересаженная кожа еще нуждалась в лечении – за прошедший год Рис перенес три операции.
– Знаете что, – сказала Алма, – мне наплевать, даже если руки у него сгниют.
И ей действительно было все равно. Но ей было не все равно, когда ее называли черномазой. Каждый раз, услышав это слово от Кэллоуэя, она сжималась и, выйдя из его камеры, шла по галерее чуть медленнее.
Я прекрасно понимал, что именно она чувствовала. Если ты отличаешься от других, то порой не видишь массу людей, принимающих тебя таким, какой ты есть. Но замечаешь того единственного, который не принимает тебя.
– Из-за тебя я подхватил гепатит С, – проворчал Кэллоуэй, хотя наверняка заразился через лезвие цирюльника, как заражаются в тюрьме другие заключенные. – Из-за тебя и твоих грязных негритянских лап.
Кэллоуэй был сегодня особенно несносным, даже для себя. Поначалу я подумал, что он бесится, как и все мы, оттого что нас лишили наших скудных привилегий. Но потом до меня дошло: Кэллоуэй не хотел впускать к себе Алму, потому что она могла обнаружить птенца. А случись это, Смайт конфисковал бы пичугу.
– Что ты намерена делать? – спросил Смайт у Алмы.
– Не собираюсь с ним спорить, – вздохнула она.
– Вот и правильно! – прокаркал Кэллоуэй. – Ты же знаешь, кто здесь босс. РАХОВА!
При этом выкрике, означающем священную войну против евреев и цветных, все заключенные специально изолированных тюремных камер разразились воплями. В таком белом штате, как Нью-Гэмпшир, обитателями тюрьмы руководило «Арийское братство». Они контролировали торговлю наркотиками за решеткой, они набивали друг другу татуировки в виде трилистника, молнии и свастики. Чтобы быть принятым в банду, надлежало убить кого-то с одобрения «братства» – чернокожего, еврея, гомосексуалиста или любого другого неугодного человека.
Вопли становились оглушительными. Алма прошла мимо моей камеры, Смайт следом за ней.
Когда они проходили мимо Шэя, тот сказал надзирателю:
– Загляните внутрь.
– Я знаю, что там, внутри Риса, – отозвался Смайт. – Двести двадцать фунтов дерьма.
Хотя медсестра и охранник уже ушли, Кэллоуэй продолжал горланить.
– Ты что! – зашипел я на Шэя. – Если они найдут эту дурацкую птицу, то снова обшарят все камеры! Хочешь на две недели остаться без душа?
– Да речь не о том, – сказал Шэй.
Я не ответил, а просто улегся на койку, затолкав в уши мятой туалетной бумаги. И все же услышал, как Кэллоуэй распевает гимны «белой гордости». И все же услышал, как Шэй во второй раз повторяет мне, что говорил не о птичке.
В ту ночь, когда я проснулся весь в поту, чувствуя, как сердце готово выскочить из глотки, Борн снова разговаривал сам с собой.
– Они поднимают простыню, – сказал он.
– Шэй?
Я взял кусочек металла, выпиленный из кромки столика. Не один месяц ушел на то, чтобы вырезать его с помощью самодельной алмазной ленточной пилы – резинки от трусов с добавлением зубной пасты и пищевой соды. И что интересно, этот треугольный кусочек металла совмещал в себе зеркало и ножик. Я просунул руку под дверь, повернув зеркальце так, чтобы увидеть камеру Шэя.
Он лежал на койке с закрытыми глазами и скрещенными на груди руками. Его дыхание почти не ощущалось – грудь еле заметно поднималась и опускалась. Могу поклясться: я чуял запах червей во вскопанной земле. Я слышал, как о заступ могильщика ударяются камешки.
Он репетировал.
Я и сам это делал. Может быть, не совсем так, но и я репетировал собственные похороны. Кто придет. Кто оденется подобающим образом, а кто предстанет в каком-нибудь омерзительном прикиде. Кто будет плакать, а кто – нет.
Благослови, Господь, наших надзирателей! Они поместили Шэя Борна по соседству с тем, кто был обречен на смертный приговор.
Через две недели после прибытия Шэя на первый ярус как-то рано утром к нему в камеру вошли шестеро офицеров и приказали раздеться.
– Наклонись, – услышал я голос Уитакера. – Раздвинь ноги. Подними их. Покашляй.
– Куда мы идем?
– В лазарет. Медосмотр.
Я знал эту процедуру. Они обыщут одежду, чтобы удостовериться в отсутствии спрятанной контрабанды, потом велят снова одеться. После чего Борна выведут с первого яруса за пределы зоны специально изолированных камер.
Час спустя я проснулся от шума открываемой в камеру Шэя двери, когда его сопроводили обратно.
– Я помолюсь за твою душу, – важно произнес Уитакер и ушел с яруса.
– Ну что? – начал я неестественно жизнерадостным голосом. – Здоров как бык?
– Меня не водили в лазарет. Мы были в кабинете начальника тюрьмы.
Я уселся на койке, подняв глаза к отдушине, из которой доносился голос Шэя, и сказал:
– Он наконец-то согласился встретиться с…
– Знаешь, почему они врут? – перебил меня Шэй. – Потому что боятся, что ты взбесишься, если они скажут тебе правду.
– Какую правду?
– Это все управление сознанием. И у нас нет другого выбора, как подчиниться, потому что – а вдруг это единственный раз, когда действительно…
– Шэй, ты разговаривал с начальником или нет?
– Это он разговаривал со мной. Он сказал, что Верховный суд отклонил мою последнюю апелляцию, – ответил Шэй. – Казнь назначена на двадцать третье мая.
Я знал, что до перевода на наш ярус Шэй одиннадцать лет ожидал смертной казни. Вряд ли он сомневался, что это когда-нибудь произойдет. И теперь до этой даты оставалось всего два с половиной месяца.
– Уверен, им не хочется прийти и сказать: привет, мы забираем тебя, чтобы вслух зачитать твой смертный приговор. Чтобы я не взбесился, им проще сделать вид, что меня ведут в лазарет. Спорим, они обсуждали, как придут и заберут меня. Спорим, у них было совещание.
Я стал думать, что бы предпочел, будь это моя смерть, о которой объявили, как о поезде, отбывающем со станции. Захотел бы я услышать от тюремщика правду? Или же я счел бы милосердием быть избавленным от знания неизбежного, пусть даже на эти несколько минут перехода?
Ответ для себя я знал.
Я недоумевал, почему при мысли о казни Шэя Борна у меня в горле застрял комок, хотя мы были знакомы всего две недели.
– Мне очень жаль.
– Угу, – откликнулся он, – угу.
– Поли-ция! – выкрикнул Джои, и секунду спустя вошел надзиратель Смайт, а вслед за ним Уитакер.
Они отвели Крэша в камеру с душем. Расследование истории с нашим пьяным водопроводным краном, очевидно, не выявило ничего убедительного, помимо плесени в трубах, и нам вновь выделили время на личную гигиену. Но потом, вместо того чтобы покинуть первый ярус, Смайт потоптался на мостике и остановился перед камерой Шэя.
– Послушай, – начал Смайт, – на прошлой неделе ты мне кое-что сказал.
– Разве?
– Ты сказал, чтобы я заглянул внутрь. – Он помолчал. – Моя дочь была больна. Очень больна. Вчера врачи велели нам с женой попрощаться с ней. Я был вне себя от горя и ужасно разозлился. Вот я и схватил плюшевого мишку, которого мы брали с собой из дому в больницу, и разодрал его. Внутри он оказался набит скорлупками арахиса, а у нас и мысли не было заглянуть туда. – Смайт покачал головой. – Моя крошка не умирает, она даже не болела. Просто это аллергия. Но откуда ты узнал?
– Я не…
– Не важно.
Смайт засунул руку в карман и достал что-то небольшое, завернутое в фольгу. Это оказалось пышное шоколадное пирожное.
– Я принес его из дому. Моя жена их печет. Она хотела тебя угостить.
– Джон, нельзя давать ему контрабанду, – сказал Уитакер, оглядываясь через плечо на пульт управления.