Оба они так и покатились.
– Сказал! – проговорил Семен, отсмеявшись. – Да она одной рукой Саёныча в узел завяжет, а другой козлинку ему причешет! Обидишь! Ха-ха! Давай, Саёныч, не брызгай! Пошли!
– Ну и валите! – говорю. – А я спать лягу!
– Спи, бугор! У тебя, небось, баб – шестью руками не перемять!
И принялся собирать карты. Сегодня он проиграл. Немного, рубля два. Но – считать не стали. Саёнычу – до того ли? А мне наплевать. Словчил человек – да и Бог с ним! Моих там – копеек шесть.
Так и уснул. И нисколько, клянусь, не ревнуя!
Уснул – проснулся. Как всегда: на озеро. Воротился, умял полбуханки хлеба с молоком теплым и опять ушел.
Побродил часа три – что-то мне не в кайф. Бывает, знаете, мучит что-то, свербит, а что – не поймешь. Воротился в поселок. Чувствую: неладно. Иду по улочке – навстречу никого. Но во дворах – недоброе какое-то шевеление. Пришел к подворью Лёхову, калитку отворил – Настя. Мимо. На улицу. И тоже: ни «как погулялось?», ни улыбки даже. Зыркнула и отвернулась.
Вот тут мне совсем неуютно стало, хотя вины за собой не знал.
«Должно быть, – рассуждаю, – Игорь с Семеном что-то натворили, а мне – за компанию».
Пришел к себе… Семен!
Да такой, что мне худо стало: как на десять лет мужик постарел!
На столе – водка. Пустая почти бутылка. Глянул на меня: глаза красные, несчастные, как у собаки больной. И трезвые.
– Что ж ты, – говорю, – сам с собой водяру жрешь?
А он встает, берет молча из буфета второй стакан, еще один пузырь из сумки своей вытаскивает:
– Помянем, – сипит, – души грешные Игоря и Семена! – наливает по ободок и разом стакан опрокидывает.
– Ты что, – говорю, – охренел? Ты ж живой!
А потом смекнул, взял его за шкирку:
– Эй! Что с Саёнычем?
– Мертвый! – бормочет. – И я мертвый! Кончено. Кранты. Пей!
Думаю, спятил.
– Не буду я пить! – рычу. – Что ты такое мелешь?
– Правду!
Посмотрел злобно и тоскливо, взял стакан и выпил, как воду пьют: в три глотка.
– Нету Саёныча! – и всхлипнул.
– Как – нету?
– Не… не знаю… – и, рассвирепев вдруг: – Медведь задрал! В доме! И его, и бабку! Понял?!
И заревел.
Дико так: мужик – плачет! Самому разнюниться впору. Так меня это поразило, что про Саёныча я сразу и не понял. А когда понял, сам не заметил, как свой стакан опростал.
Сел с Семеном рядом, обнял его, к себе развернул:
– Сам, что ли, видел?
А он мне, с яростью:
– А то как же! Хошь – и ты пойди, полюбуйся! Из района еще не приехали, не забрали! – И, поспокойнее: – Я ж его и нашел! Иди, погляди, коль интересно! Медведя видал?
– Ну! – говорю. А сам: как будто издали. Как будто – в стороне. Не я, а кто-то другой сидит на лавке, выспрашивает…
– Ну?
– Вот те и «ну»! Пришел я к нему, верней, ко двору бабкиному, вижу: забор за домом – в щепы, а в огороде – следы медвежьи. Огромные! От самого крыльца. Я в дом. А там… – помолчал. – От Саёныча, считай, одни куски остались… В кровище все… У бабки нутро выедено, скальп содран… Слыхал, как медведь бьет? То-то! Как глаза закрою – так все и стоит! Валька! Налей, корешок! Выпьем за душу грешную!
Смотреть я не пошел. Вы бы, думаю, тоже не пошли. И ужинать, ясное дело, я тоже не пошел. Так сидели. Пили. А уж с третьей бутылки Семен поведал, что довел-таки вчера Саёныча до заветной двери. А как тот постучал да впущен был – ушел. Может, Настасья выставила его через минуту, может – ночевать оставила. Это уж только она теперь и знает.
Стало мне ясно, отчего она сегодня мимо меня смотрела. Шутка ли? Только был у тебя человек, а теперь говорят: нету его! Медведь задрал…
Мерзко было с моей стороны даже и не зайти тем вечером к девушке, но не зашел. Напился страшно, до невменяемости. Ночью проснулся – мордой на грязном полу. Голова – сполошный колокол. Побрел на улицу, отлил, проблевался, голову в бочку с дождевой водой сунул – полегчало. Поглядел на дом хозяйский: два окна горят. Но никаких мыслей во мне от того не возникло. Напился из той же бочки, побрел в домик. Хотел Семена, что на стуле спал, переложить, – не смог. Ослаб. Упал на постель да в кошмар провалился. Все, как Семен рассказывал, да и похуже: тела выпотрошенные, кровь, вой нечеловечий… Кошмар то есть.
Проснулся поздно, Семен уже ушел.
Проглотил кружку холодной воды, побрел к озеру. На встречных глядя, понял: не одни мы такие были вчера с Семеном.
Солнце уже успело нагреть тонкий слой на поверхности озера, когда я окунул в него вялое тело.
Вода, как всегда, помогла. Возвращался уже человеком.
Насти во дворе я не застал и тому не огорчился. Чувствовал себя паскудно. Однако ж, она меня не забыла: на столе стоял бидон с молоком и комнатка моя прибрана. Тут уж мне вдвойне стыдно стало: за бесчувственность и за свинарник, что после себя оставил.
Выпил я молока, пожевал хлеба, вкуса не чувствуя…
Сентябрьское солнце за окном разошлось по-летнему. Разморило меня, пока сидел. Потому я разделся, завернулся в одеяло и уснул.
Кошмары меня не мучили. Зато, проснувшись, я увидел над собой Настю.
– Что, Настенька? – пробормотал я в том невнятном состоянии, какое бывает, если поспишь днем.
Что-то мелькнуло в карих глазах девушки. Мелькнуло и пропало, сменившись обычным спокойным выражением.
– Одевайтесь да пойдемте покушаете! – сказала она.
– Угу! Спасибо! – поблагодарил я, но остался лежать, ожидая, пока она выйдет.
Но Настя не вышла, лишь отошла к двери, все еще не спуская с меня глаз.
Да. Сплю я, надо сказать, нагишом. Стеснительным себя не считаю, но тут отчего-то смутился. И выйти ее попросить неловко: они ж тут запросто вместе в баньках, да и…
Словом, не попросил. Откинул одеяло, встал, трусы натянул поспешно, за брюки взялся…
Тут уж она вышла. Странная, верно, девушка? Или – нет?
Со сна мне все каким-то звонким и ненастоящим виделось.
В большом доме, войдя в незапертую дверь, я по темноватому коридорчику прошел в столовую. Знал, у Лёха так заведено: двое, трое, хоть в одиночку, а на кухне не ели. Только в столовой. Стол был накрыт и к своему, незначительному впрочем, удивлению, я увидел на нем запотевшую бутылку водки.
– Это зачем? – спросил я.
Для порядка спросил. Не возмущаясь, не протестуя – любопытствуя.
– Нужно! – твердо сказала Настя и указала мне мой стул.
Правильно: не помешало. Напротив, опростав пару зеленых стопочек, я как будто оттаял изнутри. Снова заговорил о жизни своей недлинной, где был, что видел. Про юг, про север с западом.
– Кстати, – говорю, – вкусно ты свинину готовишь! Верь мне, я уж ее всякую ел! И кабанятину. В Прибалтике. Там кабак один есть, кабанятину и медвежатину подают. Я и то и другое попробовал. И скажу: что кабанятина, что медвежатина, считай, – та же свинина. Ну да вам здесь медвежатина не в диковинку. Вы ж… – и осекся.
Лицо Настенькино окаменело. Что ж я сказал такое?
Вспомнил! О Господи! Ляпнул, дурак пьяный!
– Выпьем! – говорю. И быстренько, глаза спрятав, водку расплескал.
Скушали, не чокаясь.
Лицо Настенькино порозовело еще, хоть и прежде румянец у нее был отличный. Нет, она симпатичная! Так-то я скуластеньких не люблю: есть в них что-то плебейское. Это не я, это приятель мой говорит. Я и сам не из бояр-дворян. Оба деда – как есть, мужики. Да только посмотрел я на Настеньку иным взглядом. Увидел и шею голую, стройную, и грудь большую, и плечи широкие, но не жиром заплывшие, как бывает, а развернутые красиво, надменно даже.
«Какие ж ноги у нее?» – подумал. Никак не вспомнить. Длинные, наверно, раз высокая.
«Все, – думаю, – надо уходить!»
Встал.
– Спасибо, – говорю, – Настенька, за хлеб-соль-угощение! Пойду я. Как-то мне нездоровится.
– Как скажете! – отвечает. И тоже встает.
Проводила она меня до дверей. А в сенях, в темноте, уж не знаю, как вышло, – я ее обнял. Обнял – полбеды. Да только она сразу прижалась ко мне телом, меня к себе прижала. Да не просто так: с дрожью, с всхлипом, со взлаем каким-то. И сильная же девица!