Чтобы, когда мы, в конце книги, по расширяющейся и раскручивающейся спирали вернемся к этим последним дням, вы оказались достаточно вооружены для собственных оценок, чему верить, а чему нет.
Но прежде всего, прочтите внимательно.
«Я давно уже не имею от тебя писем. Ты меня совсем позабыл. Вновь приступаю к тебе с просьбою: все сказать мне по прочтении книги моей, что ни будет у тебя на душе, не смягчая ничего и не услащивая ничего, а я тебе за это буду в большой потом пригоде. А если у тебя окажется побуждение к благотворению, которое ты, по доброте своей, оказывал мне доселе (я разумею здесь пересылку всякого рода книг), то вот тебе и другая просьба: пришли мне в Неаполь следующие книги: во-первых, летописи Нестора, изданные Археографическою комиссиею, которых я просил и прежде, но не получил, и, в pendant к ним, «Царские выходы»; во-вторых, «Народные праздники» Снегирева и, в pendant к ним, «Русские в своих пословицах» его же. Эти книги мне теперь весьма нужны, дабы окунуться покрепче в коренной русский дух. Но прощай; обнимаю тебя. Пожалуйста, не забывай меня письмами…»
(Гоголь – Языкову, из Неаполя, 8(20) января 1847 года; Языкова нет на свете уже тринадцать дней, о чем Гоголь еще не знает.)
«…По прочтении книги моей» – «Избранные места из переписки с друзьями», где Гоголь в статье «В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенности» дал развернутый и восторженный разбор поэзии Языкова и очень волновался, как его ближайший друг эту статью воспримет. Книга прибыла по адресу, когда Языкова уже не стало.
Сама интонация письма говорит о многом. И мы в свое время вернемся к этому письму.
Рождественский финал
2
«Кто только не совершенно чужд событиям русского литературного мира, тот мог встретить здесь наступивший год с двумя впечатлениями разнородными, но равно резко означавшимися. Одно из них порождало в нас печальное и безнадежное сочувствие, под которым потрясается и изнемогает душа при утрате, на которую смерть положила свою печать несокрушимую. Другое отзывалось в нас звучным выражением жизни и открывало пред нами в области мышления светлые просеки, пробуждало в нас новые понятия новые ожидания. В первый день 1847 года пронеслась в Петербурге скорбная весть о кончине поэта Языкова и появилась новая книга Гоголя. По крайней мере, я в этот день узнал, что не стало Языкова, и прочел несколько страниц из «Переписки с друзьями», где между прочим начертана верная оценка дарованию Языкова. Эти строки обратились как бы в надгробное слово о нем, в светлые и умилительные о нем поминки. Это известие, это чтение, эти два события слились во мне в одно нераздельное чувство. Здесь настоящее открывает пред нами новое будущее; там оно навсегда замыкает прошедшее, нам милое и родное…»
П. А. Вяземский
За несколько часов до смерти Языкова: из Слова митрополита московского Филарета (Дроздова) на Рождество Христово 1846 года; произнесено 25 декабря 1846 года (по старому стилю) в Московском Чудовом монастыре, на Рождественской Заутрени:
«…Нарицается имя его: Князь мира, Отец будущего века: вот великие преимущества Сына Вышняго, дарованного нам! Князь мира, то есть, Начальник мира, великий Миротворец или Примиритель. Так Иисус Христос называется потому, что Он примирил и доныне примиряет людей с Богом и между собою, Как Искупитель и Единый вечный Ходатай Бога и человеков…»
В середине дня светлого праздника Рождества 1846 года, после ранней литургии, все друзья и близкие съехались к Николаю Михайловичу Языкову, поздравить его и поддержать. Одолеваемый болезнью, Языков опять лишился ног – не мог ходить, все дни проводил или просто в кресле или в кресле-коляске, возимый слугой. Кто был? Во-первых, Хомяковы, Алексей Степанович и Екатерина Михайловна, в девичестве Языкова, младшая и любимая сестра Николая Михайловича. В свое время он был счастлив, что его сестра выходит замуж за его ближайшего друга, отказав Мотовилову, который после этого подался в Дивеево, «в служки» к Серафиму Саровскому… Впрочем, иногда незлобие Хомякова, его готовность понимать и сочувствовать очень далеким, даже враждебным ему, взглядам, если эти взгляды высказывают люди достойные, раздражает Языкова. Очень многое его раздражает, и иногда он сам пугается злости, поднимающейся в нем высокой волной… Точнее, не пугается, а что-то похожее на стыд и сомнение украдкой его тревожит. Нет ли в этом желании обидеть, лягнуть побольнее элементарной зависти к тем, кто способен наслаждаться жизнью во всей полноте, кто не думает о том, что срок его жизни жестко отмерен, что жизнь может кончиться сегодня или завтра, и все будут продолжать дышать, спорить, заниматься тем, что им кажется самым важным – а его-то уже не будет? Не переносит ли он на весь мир то свое отношение к бедняку-поденщику, в котором когда-то (и, вроде бы, не так давно) сознался со вздохом облегчения – со слишком временным и недолговечным вздохом облегчения, как теперь выясняется?
Поденщик, тяжело навьюченный дровами,
Идет по улице. Спокойными глазами
Я на него гляжу, он прежних дум моих
Печальных на душу мне боле не наводит;
А были дни – и век я не забуду их —
Я думал: боже мой! как он счастлив! он ходит!
Но чаще ему нравится в себе это вечно раздраженное состояние духа, эта напряженная готовность ввязаться в спор, в самую непримиримую схватку, не следя за словами и слов не выбирая, раня словами насмерть и прощения за это не прося… Проявляется в этом, мерещится ему, неравнодушие к жизни, подлинная готовность защищать то, что свято и правильно – и он, больной, уходящий, он больше жив душой, чем те, которые остаются, они-то, молодые и слабые, могут отступиться от идеалов, это он, старый боец, идет до конца…
Хомяков. Ближайший человек, которому самое сокровенное можно доверить. Но и этот ближайший человек почему-то тянется к отвратительному предателю народа и веры, к этому «маленькому аббатику», как его некогда – достаточно мягко – назвал Денис Давыдов, сам-то Языков величает его не иначе, как «старым плешаком»… к Чаадаеву… Небось, и сегодня успел завернуть к нему и поздравить с Рождеством… или поедет ближе к вечеру… как такое возможно?
Да, Чаадаев. Два года назад написал Языков резкое, жесткое послание – «К ненашим», и большую бурю это послание вызвало.
Вы, люд заносчивый и дерзкой,
Вы, опрометчивый оплот
Ученья школы богомерзкой,
Вы все – не русской вы народ!..
Он-то прежде всего бил по Грановскому, Белинскому, Герцену… Чаадаеву тоже слегка досталось, походя, но он его в «знатных врагах» не числил… И тем обиднее был отзыв Чаадаева – который, конечно, ему сразу передали: «Вот стихи, которые совершенно доказывают, что не обязательно иметь здравый смысл для сочинения самых прекрасных в мире стихов». Вроде бы, не отказал Чаадаев его посланию ни в жаре, ни в гармонии, ни в высшем вдохновении, которым оно продиктовано, но самое главное походя зачеркнул одной фразой – мысль, то, что в этих стихах и мысль есть, что не прежний Языков поэт «жизни забубенной», что философ он теперь и провидец неисчислимых бед, которые эти «ненаши» готовы на Русь накликать! Такая обида разобрала, что не сдержался и накатал послание лично Чаадаеву, и там уж по всем косточкам «плешака» разобрал!.. И было это… ровно два года назад 25 декабря 1844 года, в Рождество папского холопа приветил!
И никто не поддержал тогда… Даже Гоголь, один из немногих, кто приветствовал «К ненашим» – «Сам бог внушил тебе прекрасные и чудные стихи «К не нашим». Душа твоя была орган, а бряцали по нем другие персты. Они еще лучше самого «Землетрясенья» и сильней всего, что у нас было писано доселе на Руси…» – даже Гоголь к следующему посланию отнесся кисло – «…не скажу того же о двух посланиях: «К молодому человеку» и «Старому плешаку». О них напрасно сказал ты, что они в том же духе; в них, скорей, есть повторение тех же слов, а не того же духа… Это не есть голос, хоть и похоже на голос, ибо оно не двигнуто теми же устами. В них есть что-то полемическое, скорлупа дела, а не ядро дела. И мне кажется это несколько мелочным для поэта…»