Мне приятно было вспоминать о том вечере, хотя хэппенинг готовился не для меня – для Марсика. «Накопила денежки, старая дура!» – так она сама говорила о себе. В кои веки накопила… По-моему, тогда именно она и решила взять курс на Западное полушарие. Злые или добрые языки – разве их разберешь! – объяснили мне, что в те дни Марсик получил трудный опыт. Будто в суматохе вертепа… Я закрывала глаза и уши. Не хочу ничего об этом знать. Тут ведь такая штука: нельзя умерщвлять харизму умерших. От этого начинаешь умирать сам. Так что до сих пор не знаю, что за окаянный опыт сбил Марса с путей и стал поводом к этакому паскудству – любимая женщина на вокзале закусывает вино любительской котлетой.
Господь с вами, а почему тогда поминки всегда в том логове?! В том самом, где он завис, пока мы с Элей… Но Марс вечно утыкан вопросами, как святой Себастьян – стрелами.
Я спросила тогда Эльвиру, – на мутном вокзальном кураже, – дескать, а вам никогда не хотелось прославиться? Она спокойно – нет, не хотелось. Вообще, ей действительно было не до славы. Не хочу думать, предвидела она или нет, – страшно мне думать, потому что сразу лезу в ее шкуру, цепенею. Думаю, скорее «да» чем «нет», предвидение бывает деятельным, она готовилась, только толком не понимала к чему. Просила меня бросить называть ее на «вы», я с горячностью соглашалась, потом соскальзывала обратно в ребяческий пиетет. Я опьянела молниеносно, у меня организм идеально послушен алкоголю, в том смысле, что ему скомандуешь: пить, веселиться! – и он мигом. Я, упиваясь миссией затейника, давай плести косички из лирических отступлений и наступлений. Вариации на тему глории мунди терзали меня изначально, со времен младенческой несознанки. Приеду в деревню бабушкину – и оторопь берет: буйные мужики, тихие старухи, сумрачные женщины с толстыми икрами пьют водку, полощут простыни в речке Ряске, судачат, ссорятся, встают в четыре утра, носят воду, угощают домашними яйцами, тарахтят мотороллерами, моются раз в неделю в горячем банном аду и тихо тонут в Лете, так и не узнав, что такое Кабо-Верде, Лонжин и каре миа – просто слов этаких не услышав. Да не из-за слов, конечно, обида, а из-за того, что люди исчезают легче пыли: молодые, старые, идиоты, умницы-разумницы, праведники, любимцы, подонки, – всех уносит в братскую могилу местного кладбища, чтобы лет через пятьдесят срытые их памятники свезли на свалку, а овальные портреты, каждый из которых заслужил слезу живую и прикосновение губами, морщились и тлели. Но Дориана Грея тут и конь не валялся…
Эля слушает меня насмешливо, интересуется, что же я предлагаю. Я отвечаю, что очень неправильное на Земле устройство. Пусть бы мы после кончины улетали на другую планету, потом на следующую, и так по кругу, и снова Земля, и дальше… Вот лучше бы так, чем полное загнивание в ящике, 9 дней, 40 дней, – и забвение. Оттого и тоска на планете нашей.
– Почему тоска? У кого тоска? – улыбается Эля.
– У меня, – бью себя в клетку, – тоска. Пропадаешь ни за что, – в грязи жил, в грязь и ушел. Неправильно это – лучший дар во Вселенной изводить как семечки. Его надо холить, лелеять и укутывать в красоту всякую, пусть иллюзорную и утопическую – в мечту, как в фильме «Безымянная звезда», помнишь? Мой любимый фильм!
Я, однако, глубоко подшофе. Ясен перец, у меня не один любимый фильм, но про «Звезду» есть маленько. Эля не отпускает улыбку.
– Да сдалась она, твоя звезда безымянная! – Зажмурившись, оголтело отпивает «Изабеллу». – Ты вздумала людей любить сильнее, чем их любит Бог. Глупости это и гордыня, и не выйдет ничего. Оставь человеку человеческое, какое ни есть – все с Его позволения…
Я притормозила. Вот уж не думала, что Эльвира Федоровна настолько не чужда, так сказать…
Кстати, Бога я в лицо, как и Вацлав признавался, тоже никогда не видела, только страх божий: скажу дурное – и он накажет. Не будь карательной составляющей, может, мои с ним отношения сложились бы иначе. А так они едва тлели, как беседа с чужим строгим мужем в то время, как хозяйка отлучилась по нужде. Сидим, пялимся в стороны, фантики мусолим, полный вакуум. А как подруга вернулась, так дундука ее и не замечаем, хихикаем. Хотя смутно догадываемся обе, что для чего-то он нужен тут, наверное, камешек на сердце замещает, чтобы мы слишком на веселящем газу не увлеклись в облака, чтобы не получилось досмеяться до беды. Вот и с Богом такая же неловкость. Но для Эли я не стала метать бисер, потому что перед свиньями не стоит, а перед людьми уж больно хлопотно. Она верующая оказалась, а я из колеблющихся-сочувствующих, кишка тонка мне растолковать ей, как забочусь о ближних порасторопнее Неизреченного.
Я перевела дух, полюбопытствовала, как она насчет фаталистических теорий друга, в курсе ли. И тогда она так произнесла красивое слово «сингл», словно сама его придумала, и ничуть ее не коробила идея, она погоняла вино в бокале по кругу и ответила, что так оно и есть для львиной доли человечества. Монро и Достоевских посоветовала не трогать, у них отдельный график, а мы, толпа… не твои ли, мол, недавние слова – в грязи живем, в грязи и дохнем… Я давай отнекиваться – речь ведь была совсем о другой толпе, как можно так переиначить?! Эля теперь уже не улыбалась.
– Толпа – она одна на всех. Разве тебе не страшно от того, как мало дается в этой жизни? Да и одна вершина нам – великое благо посреди беспросвета, разуй глаза! Вы молодые еще. А я вот смотрю на своих друзей – кто ж из них получил то, чего достоин? Погуляли в юности, теперь ярмо на себе тащат – и вся любовь. А кто и умирает медленно, а у кого с детьми драмы… Они для меня лучшие люди на земле – и какой же черствый кусочек счастья им выпал, чтоб годами размачивать…
У Эли блестели веки, и вся косметика сгрудилась в складочках. Я угадала ее трепет – старательно воздевать взгляд к небесам, чтобы не выплеснуть слезки, подкатившиеся к самому краешку, не размазаться совсем. Я вся истомилась от намерений ее утешить и отправить домой с наименьшими потерями, и чтобы на лице читалось скорее «да», чем «нет».
Я решилась на отчаянную ложь: «У Марсика долги…» Ложь не то, что долги, а то, что они ему помеха, но Эля не дослушала мою тонкую нетрезвую конструкцию:
– Еще скажи, что он играет на бирже…
Подошло время поезда.
Вот такая была наша последняя встреча с Элей.
4. Дочь Сатурна
В эру правления Вацлава и золотого тельца у Марса появилась Настя. Редкий типаж. Она являла собой превосходство Марса над прочими планетами, – похоже, Настю слепили на заказ, иначе как объяснить, что природа стерпела такое совершенство. Конечно, в первую очередь царь-девица должна была утереть нос Вацлаву – тому все с матримониальными планами не везло. Поляк у любой кандидатки в подруги прежде всего прочего пытался занять денег. Причем не плевую сумму – просить мало Вацику было стыдно и ни к чему, – он без шуток зондировал благосостояния и сетовал, что больше ему, бродяге, ничего не остается, и сетовал столь беззастенчиво убедительно, что пропитывал атмосферу правотой альфонса: ведь не последний кусочек изо рта какой-нибудь санитарки собирается стянуть, а снять сливочки, излишки. Наплывала медленная ясность: безлошадный Ваца без богатой партии стухнет, сникнет, наплачется. Только Настя его речами брезговала, старательно открывая нам велосипед про мужчину, коему негоже повисать на содержании у женщины. И у мужчины негоже. А мы-то думали, что это модно!
И мы не полюбили Настю. С ней Марсик сделался надменным затворником, пил неигристые сухие вина и взялся ходить в галереи. Два года после Эли он придумывал, как бы отомстить судьбе, и не придумал ничего нового. Настя между тем тоже знала, что такое «играть на бирже», хотя была художницей. Но это вам уже не Эля-бутафор, у Насти картины назывались «Василиск», «Страшный Суд», «Ифигения в Тавриде». Могучие полотна. Глядя на них, я с трудом балансировала под тяжестью опрокинутых канонов: до сих пор в графе «Великая художница» было пусто, разве что изломы и превратности подруги Родена Камиллы, но та скульптор… а тут на тебе – живая и гениальная! Улыбается. Светится. Причем как надо – без фанаберии, с нервозной иронией педанта подсматривающая за недолюбленным делом рук своих. Кто бы мог подумать, что передо мной трогательная мистификация! Настя – она, конечно, картинами баловалась, но все больше авангардом и фантасмагориями. А фундаментальности – это были работы ее отчима.