Она всегда была съемщицей. Ничем не владела. Разве что семейным склепом.
Зная, что мы приезжаем, бабушка садилась ждать у окна и следила за машинами, паркующимися внизу, на маленькой стоянке. Мы входили в дом и сразу слышали вопрос: «Когда вы приедете повидаться с бабулей?» – как будто она хотела, чтобы мы немедленно отправились восвояси.
В последние годы она перестала ждать, и, если мы, не дай бог, опаздывали на пять минут в дом престарелых, чтобы забрать ее и повезти обедать в ресторан, она шла в столовую вместе с другими стариками.
Ложась спать, бабуля надевала на голову сеточку – чтобы не растрепалась укладка.
Каждое утро она выпивала стакан теплой воды с лимонным соком.
У нее было красное покрывало.
Бабушка была военной крестной[20] моего деда Люсьена. Когда он вернулся из Бухенвальда, она его не узнала. На тумбочке у кровати всегда стояла его фотография. Она взяла ее с собой в дом престарелых.
Я обожала мерить ее нейлоновые комбинашки и расхаживать в них по дому. Бабуля почти все заказывала по каталогам и получала кучу сопутствующих подарков – самые разные безделушки. Я спрашивала: «Можно порыться в шкафу?» – и она всегда разрешала. Я часами сидела перед открытыми дверцами и находила молитвенники, кремы фирмы «Ив Роше», махровые простыни, оловянных солдатиков, клубки шерсти, платья, шарфики, брошки, фарфоровых куколок.
Ладони у бабули были шершавые.
Несколько раз я делала ей укладку.
Она всегда экономила воду, когда мыла посуду.
В конце жизни она часто сетовала: «Чем я провинилась перед Господом, за что Он сослал меня сюда?» – имея в виду богадельню.
В семнадцать лет я стала ночевать у тети, которая жила в трехстах метрах от дома бабушки, в красивой квартире над большим кафе и кинотеатром, куда ходила в основном молодежь. В фойе был настольный футбол, видеоигры и мороженое. Ела я по-прежнему у бабули, а спала у тети, у нее можно было покурить втихаря, уйти на весь день в кино или посидеть с друзьями в баре.
Тетину квартиру всегда убирала мадам Фев, очень милая женщина. Однажды она приболела, и я нос к носу столкнулась с бабушкой, которая пылесосила комнаты. Иногда такое случалось.
В тот день, когда она умерла, я мучилась бессонницей из-за неловкости, возникшей между нами в тот момент. Я, молодая дуреха, распахнула дверь с улыбкой на губах и увидела ее согбенную фигуру с пылесосом. Бабуля подрабатывала. Я пыталась вспомнить, что мы тогда сказали друг другу, прокручивала в голове эту сцену снова и снова, всю ночь распахивала дверь и видела бабулю.
Когда мы снова увидимся, я задам ей вопрос: «Бабуля, помнишь день, когда я увидела тебя с пылесосом в квартире у тети?» А она пожмет плечами и ответит вопросом на вопрос: «С цыплятками все хорошо?»
13
Сильнее смерти только память живых об ушедших.
Я обнаружила регистрационный журнал за 2015 год за цветочным ящиком вместе с запиской, нацарапанной рукой комиссара на обороте рекламного буклета спортзала в 8-м округе Марселя. С первой страницы улыбалась девушка с телом мечты.
«Большое спасибо. Я вам позвоню». Коротко и ясно. Никаких комментариев насчет речи в честь Мари Жеан. Ни слова о матери. Интересно, он еще далеко от Марселя или уже доехал? В котором часу он отправился в путь? Он живет у моря? Любуется им или не замечает? Подобно людям, так долго живущим бок о бок, что перестают замечать друг друга…
Я открываю ворота. И тут появляются Ноно и Элвис. Здороваются: «Привет, Виолетта!» – оставляют грузовичок на центральной аллее и идут переодеваться. Я слышу, как они смеются, прохаживаясь по перпендикулярным аллеям и проверяя, все ли в порядке в моем «хозяйстве».
Меня сопровождают кошки, крутятся в ногах, мурлычут. Сейчас на кладбище одиннадцать мохнатых хитрюг. Пятеро принадлежат усопшим, как мне кажется, они появились в день похорон Шарлотты Буавен (1954–2010), Оливье Фежа (1965–2012), Виржини Тессандье (1928–2004), Бертрана Уитмена (1947–2003) и Флоранс Леру (1931–2009). У Шарлотты шерсть белая, у Оливье – черная. Виржини – домашняя, Бертран – серый, а Флоран (это кот) – бело-черно-коричневый. Остальные пришли позже. Они материализуются, потом исчезают. Люди знают, что на кладбище кошек кормят и стерилизуют, поэтому подбрасывают их нам. Иногда в прямом смысле – перебрасывают через стену.
Имена им – по мере поступления – дает Элвис. У нас живут Испанские Глазки, Кентукки Рейн, Муди Блю, Лав Ми, Тутти Фрутти и Май Уэй. Последнего подложили к моей двери в обувной коробке из-под мужских туфель 43-го размера.
Когда Ноно видит вновь прибывшего малыша, он сообщает ему условия проживания: «Предупреждаю, хозяйка кладбища специализируется на отрезании яиц». Эти слова еще ни одному животному не помешали остаться.
Ноно сделал специальный «кошачий» вход в двери моего дома, но большинство предпочитают жить в склепах. Только Май Уэй и Флоранс всегда лежат, свернувшись клубком в моей спальне, другие провожают до площадки, но не входят, как если бы Филипп Туссен все еще находился поблизости. Неужели они видят его призрак? Говорят, кошки умеют разговаривать с душами усопших. Филипп не любил животных, а я обожала с раннего детства, хотя оно было очень несладким.
Большинство посетителей любят наших кошек. Многие считают, что через них ушедшие общаются с оставшимися. На могиле Мишлин Клеман (1957–2013) написано: «Если рай существует, то станет для меня раем, только если я попаду туда вместе с моими собаками и кошками».
Я возвращаюсь в дом. Муди Блю и Виржини следуют за мной по пятам. Открываю дверь и вижу Ноно, беседующего с Гастоном и отцом Седриком о легендарной неуклюжести напарника и о том, что тот существует в режиме постоянного землетрясения. Ноно вспоминает тот день, когда Гастон опрокинул посреди кладбища тачку с костями и один череп закатился под лавку, а он этого не заметил. Ноно пришлось окликнуть его: «Эй, ты потерял биллиардный шар!»
В противоположность прежним кюре отец Седрик заходит ко мне каждое утро. Слушает истории Ноно и повторяет: «Господи, не может быть, быть того не может, Господи боже ты мой!» Утром следующего дня он возвращается, забрасывает Ноно вопросами и хохочет, заражая нас своей веселостью. В первую очередь меня.
Я обожаю смеяться над смертью. Издевка – мое оружие в поединке с Безносой, это сбивает с нее спесь.
Ноно говорит отцу Седрику «ты», но называет его «господин кюре».
– А вот еще был случай. Мы выкопали тело, оно пролежало в могиле семьдесят лет и не разложилось, можете себе представить?! Проблема в том, что дыра в оссуарии, через которую мы заталкиваем покойничков, совсем узкая. Элвис побежал за мной. Из носа у него течет – как всегда, и он говорит: «Ноно, идем скорее, ну пошли же, чего стоишь?» Я спрашиваю: «Что случилось?» А он вопит: «Гастон засунул мужика… сам знаешь куда!» – «Куда?» – не понимаю я, мчусь к оссуарию и вижу Гастона, болван толкает тело, а оно не входит. «Черт, парни, – говорю, – мы же не фашисты какие-нибудь…» Отличная история, верно? Я все время рассказываю ее мэру, и он ржет… Город выдал нам баллон с газовой горелкой на тележке с четырьмя колесами – для уничтожения сорняков. Ну, Элвис зажигает горелку, Гастон открывает газ… а я ему объяснял, господин кюре, что вентиль надо поворачивать медленно, но это же Гастон, он вечно все забывает, Элвис подносит зажигалку и – БУМ! – все взлетает на воздух! Как на войне! Ладно, самое интересное впереди, держитесь за стол, господин кюре! Они нашли выход…
Ноно хохочет во все горло, вытирает нос платком и продолжает:
– Одна женщина убирала могилу по соседству, сумочку она поставила на траву, и они… они… сунули туда огонь… клянусь жизнью внука, господин кюре, это правда! Сдохнуть мне, если вру! Элвис как начал прыгать на сумочке – огонь ведь нужно было загасить!