Детство
Женщины тихо переговаривались между собой, а Инна сидела, глубоко задумавшись. Ей вспоминались рассказы о раннем детстве Лены, ее новой странной подружки, непонятно откуда и в каком качестве появившейся в их деревне, да еще по соседству с домом, где жила ее бабушка. Им было тогда по девять лет.
…Из своего самого раннего детства Лене запомнилась керосиновая лампа, висящая на стене. Она еще не знала, что этот предмет на длинном шнуре называется лампой. Почему она выделила ее из всего уже знакомого? Все вокруг беспрерывно менялось, а лампа всегда оставалась на месте, рядом с нею. Каждый раз, просыпаясь, она видела ее и непонятно почему смотрела на нее бесконечно долго. Это успокаивало. Лампа висела и будто говорила: все хорошо, я тебя оберегаю. Иногда, открыв глаза, она ничего в темноте не видела и тревожилась, но лежала тихо и ждала, когда лампа вспыхнет и станет приятно-приятно и тепло.
Случалось и такое: ее тряско баюкают, она засыпает, а проснувшись, не обнаруживает перед глазами привычного предмета, пугается и оглашает комнату криком. За этим следует грубый окрик, резкий шлепок. Она сжимается в комок, что-то внутри ее мелко-мелко дрожит в непонимании и обиде. Она вновь разражается ревом, опять получает шлепок и на время замолкает, словно пытаясь понять и себя, и того, кто за что-то ее наказывает. И не поняв, снова обиженно ревет в голос, требуя привычного…
Эти ее воспоминания кратковременны. Они как редкие, еще неуверенные весенние лучики – скользнут и скроются, но насовсем не пропадают… Потом она замолкает, покоряясь неизбежности. А может, сон брал власть над ней, и наступала тишина. И вдруг среди ночи взрывался чей-то крик – до визга, до хрипоты. И общий нестройный хор снова будил тишину, требовал чьего-то внимания. Голоса постепенно сипли и замолкали, будто понимали, что надеяться не на что… Так было в изоляторе… В память о нем на ее теле остались огромные безобразные шрамы. Чирьи. Говорят, от холода и голода. И что тут поделаешь… Главное, выжила… И еще аптечный запах запечатлелся, как что-то опасное, неприятное.
Она помнит те мелочи, о которых все давно забыли, а, может, и не знали. Конечно, она запомнила немногое из первых двух лет жизни. В основном эти воспоминания непонятные, бледные и расплывчатые, словно осенние блики, но зато с отдельными яркими моментами, похожими на одномоментные вспышки, на вздрагивание нерва. Они четко запечатлены в ее памяти. Их картинки не стираются, не обесцвечиваются. Помнит она их потому, что они дороги ей или оставили на сердце заметную зарубку, пробуждая в ней первое печальное осознание себя…
Она знает тоскливое чувство одиночества, когда никто не подходит, а ей больно до потемнения в глазах. Она лежит в темном углу и слышит, как рядом всхлипывают, вскрикивают, постанывают, покряхтывают, поскуливают такие же никому ненужные… Она этого еще не понимает, но чувствует…
Говорят, грустные воспоминания со временем исчезают из памяти. Наверное. Но это случается, если их перекрывают радостные.
…И вдруг лучик солнышка заглядывает в окошко, весело пробегает по детям. Он изумляет ее. Это первый яркий проблеск радостного сознания. Хочется следить за ним, ловить взглядом, не отпускать. А он уже умчался дальше – радовать травку, цветы, деревья. Она их уже видела в открытую дверь и запомнила. Им тоже нужен теплый лучик. Они тоже его ждут. Птицы за окном что-то рассказывают ей, листочки что-то нашептывают. Ветер то уныло грустит, то весело будит кого-то. Иногда слышится шелест дождя. Все они, эти звуки – ее любимые. Они всегда где-то рядом за окном и всегда возвращаются к ней. Она их не боится. Они ласково успокаивают. От их тихого присутствия она впадает в полудрему… Это уже совсем другое – разноголосое и разноцветное воспоминание.
…Уже совсем светло. Кто-то первый возвещает о своем пробуждении басовитым, бодрым, отдохнувшим голосом. И все подхватывают и вторят ему – как лягушки на болоте. Так обычно говорит добрая няня. (Она не знает, что такое лягушки, но няня говорит ласково, значит это что-то хорошее.) Из хора выделяется чей-то оглушительно звонкий, какой-то осознанно сердитый голос.
Входит добрая няня. Ее чуть надтреснутый голос звучит тихо и мягко. Руки у нее большие, теплые, уверенные. Тело помнит их приятные шершавые прикосновения. Наверное, это первое осознанное восприятие добра… Одним, двумя движениями она обмывает раздраженную попку, промокает пеленкой и уверенно делает «кулечек». Орать больше не хочется. Тянет в сон. Но голод не тетка, а злой дядька. И опять начинается ор…
А другая няня кричит и шлепает. Она только входит, а сердечко уже заранее трепещет и прыгает, как пугливый солнечный зайчик от холодного ветра. Оно будто на тонкой резинке, которая вот-вот оборвется. Лена так мала, что не умеет говорить, только чувствует страх, опасность. Она уже думает… А лампа не упадет со стены, не исчезнет?.. Шлепок. Ей бы смириться, замолчать, а она «разоряется» до посинения. Кто покрепче, те орут до покраснения. До чего надеются докричаться?
Воспоминания о своем детстве всплыли в памяти Инны.
…Мои ранние воспоминания никак не оформлялись во что-то более или менее понятное. Они не давались, ускользали. Я четко помнила себя только в три года. Я в детсад тогда ходила. Обнимет утром отец – и на целый день придает доброй уверенности в себе. Как важен был для меня его одобрительный взгляд… пусть даже осуждающий, непонимающий, но прощающий. Как больно отзывалось в сердце невнимание, торопливо брошенное на ходу «пока». Не подошел, не положил руку на голову, не обнял… и никакой уверенности, надежности.
Опять Ленины слова выплыли из памяти:
«…Думаешь, не зная ласки, не ждешь ее? Еще как ждешь. Как, бывало, болезненно-радостно вздрогнешь от одного-единственного мягкого взгляда или случайного спокойного прикосновения, неожиданного поглаживания! От горько-сочувственного – тоже вздрагиваешь, но совсем по-другому. Душа сворачивается в тугой кокон и не пускает внутрь себя, потому что там и так слишком много лютого холода и тоскливого одиночества.
…Не хотела плакать, само плакалось. А потом и плакать разучилась. Все больше молчком, зверьком… И только иногда не выдерживала, когда ураганом обид разрывало сердце. Вернее, организм сам начинал непредсказуемо разряжаться, и она убегала, пряталась, самолюбиво стесняясь своих слез… Полководец Суворов не плакал, и она не будет. (Няня о нем читала, а ее как пробило: «Я буду, как он!»)» А физической боли она тогда уже не боялась, притерпелась. Но это было позже, лет в шесть…
…Еще в ее ранней памяти осталось окно, за которым шла какая-то особенная жизнь. И она верила, что та жизнь интереснее и добрее. Там жило солнышко со своими яркими теплыми лучиками, оно прогоняло черную ночь и кошмары тяжелых снов, приносило долгожданное утро. Она не ощущала в жизни за окном ничего тревожного или страшного, потому что ничего не знала о ней. Правда, ее печально беспокоили гудки паровозов. (Видно, станция была поблизости.) Она никогда еще не видела поезда, но представляла его себе чем-то огромным, громко несущимся из черной неизвестности в далекое светлое… А иногда сквозь щель неплотно притворенных внутренних рам доносился тихий замирающий плач запутавшейся в паутине мухи. Сначала было любопытно, потом жалко…
Она всей душой стремилась в тот незнакомый ей, притягательный мир. Но она была маленькой, и требовалось ей жить в этой комнате, заполненной вечно шумящими детьми, в этом суетливом муравейнике… Она ела настоящих муравьев. Они выползали из-под пола. Их все дети ели…
Подрастая, она все ближе и ближе подбиралась к окну. Сначала видела там плывущие облака. Они в разные дни были разные: то белые, как подушки в больничном изоляторе, то пепельно-синие, то оранжевые, ярко подсвеченные солнышком. (Так объяснила добрая няня). С тех пор она полюбила небо и чистые белые облака, сулящие радость. Она уже знала, что на свете есть радость – добрые шершавые руки няни.