— Опохмелись, Михалыч? Не кручинься больно-то, не убивайся. Не велика беда. Ягнят тебе народят целую кучу другие овцы. А свинья… што ж, туда ей и дорога! Я ить, Михалыч, и ее закопал вместе с ее потомством. Черт ее душу знает, можа, бешеная. А ягнят — отдельно. Не мог я похоронить их, невинных, вместе с этой кровожадной тварью. А ить, Михалыч, виноваты во всем мы, люди.
— Это как же? — Отец поднял отяжелевшую от самогона, а больше, кажется, от нерадостных дум голову и глянул на Федота с угрюмым любопытством.
— А вот так. Не надо совать наш нос в природу. Сунемся — жди беды. Нечистый его дернул, салтыковского олуха, скрестить свою свинью с диким кабаном.
Отец вяло усмехнулся:
— Она сама скрестилась. Не спросила его разрешения.
— Положим, так. А за каким хреном он пустил ее поросят в продажу, на развод? Ты думаешь, ваша Зинка одна такая?..
9
Мало-помалу все в нашем доме успокоилось. Только мать пребывала в накрепко поселившейся в ней тревоге. Ее не покидала мысль о том, что одна беда в дом не приходит: за первой жди вторую. И мама ждала эту вторую в затаенном напряжении. Так она встречала каждый новый день. Однако новый день приходил и приносил нам не беду, а радость.
Вскоре после гибели первых ягнят старая овца по кличке Коза, бабушка «убиенных», верная себе, принесла опять двойню. Остальные четыре овцы (всего нам было выделено шесть) не заставили себя долго ждать. В течение каких-нибудь пяти-шести дней объягнились и они. Принесли, правда, не по два, а по одному ягненку. Даже самая юная из них, которую называли не иначе как ярчонка и от которой в эту зиму вообще не ожидалось потомства, объягнилась и она. Ягненок ее был величиною с варежку, но все равно ягненок, из коего в свой час вырастет овца.
Овцы будто бы сговорились, чтобы утишить, пригасить маленько горе хозяйки — их главной заботницы. Тогда я в первый раз заметил, как на маминых губах дрогнула улыбка, она же засветилась и в глазах, но тут же, словно испугавшись чего-то, исчезла. Объявилась опять двумя неделями позже, когда мать увидела, что Рыжонка «завымянела», что она отелится на этот раз намного раньше, чем в прежние годы, что у коровы начинает припухать власьице[17]. Теперь мать не могла уж удерживать, прятать улыбку в себе — выпустила ее наружу, отчего сразу помолодела, что-то свежее, девичье объявилось на ее лице вместе с этой улыбкой.
У мамы к тому же хватило выдержки и мудрости на то, чтобы не напоминать мужу о приобретенной им окаянной свинье. Она видела, что он и сам казнится, страдает не меньше, а может быть, даже больше, чем она сама, и ее напоминание могло бы разрешиться у него страшным взрывом, от которого досталось бы всем в доме. Папанька, видать, по достоинству оценил мамин такт и был с нею непривычно добр, и, кажется, даже ласков. Какое-то время он приходил домой рано, не засиживался до вторых петухов у дружков-собутыльников, не ночевал у Селянихи. Мать радовалась такой перемене в муже, благодарила свою заступницу — Матерь Божью, стоя подолгу на коленях перед образами, когда все ее домочадцы погружались в сон.
Весна в тот год была поздней, но зато дружной. В три дня снег, которого навалило очень уж много, превратился в ревущие потоки. Спустившись по многочисленным оврагам с гор, они устремились вниз, добрались до Баланды, и умолкшая на всю зиму, закованная в двухметровую толщу несокрушимого, казалось, льда, река в одну ночь вскрылась, пробудилась от долгой спячки под надежным покрывалом. Громовые раскаты лопающихся ледяных громадин прокатились над рекой; освобожденная от оков, она теперь уже сама двинулась навстречу горным потокам, соединилась с ними, быстро затопляя все, что было выше ее уровня: лес, поляны, просеки, сады, огороды и ближние к реке избы со всеми дворовыми постройками.
Не только куры, но и коровы, овцы в таких дворах забирались на навозные кучи, пережидая там, пока река покличет воду опять в родные для них берега (нередко такое ожидание растягивается на неделю). Луга, Большие и Малые, превратились в моря. На них уже плавали не только стада разнопородных диких уток, но и пролетные лебеди. Последние сказочным белым видением возникали на водной глади подальше от села, от людей, и, зачарованный этим зыбким ослепительной красоты миражом, я буду сидеть на горе и час, и два, и много-много еще часов подряд, сидеть и наблюдать заслезившимися от счастливого волнения глазами, как эти явившиеся прямо из сказки крылатые существа кружат вдали от меня, неслышно скользят по воде, которой вчера еще тут не было, то отходят друг от друга, то сближаются, любуются сами собой и себе подобными, а затем так же внезапно, как и положено миражам или призракам, исчезнут с моих очарованных, наполненных слезами уже не радости, а глубокой, неизбывной печали глаз: ведь такого видения придется ждать еще целый длинный-предлинный год.
В первое утро набравшего самой высокой отметки половодья мне было приказано матерью попасти Рыжонку где-нибудь подальше от общего стада, которое Тихон Зотыч в первый раз тоже выгнал на склоны оврагов, раньше других мест освободившихся от снега и успевших покрыться чуть заметной среди прошлогоднего, замершего под снегом полынка травкой. За три недели до этого Рыжонку перестали доить, дали ей немножко отдохнуть, набраться сил за короткий свой «отпуск».
Я пригнал ее на Гаевскую гору, откуда хорошо были видны и дома, и крыши риг на Малых гумнах, и кресты на могилках, и, главное, залитые вешними водами Малые луга, и лес за лугами, и макушки яблонь и вишень в садах, соединяющихся с лесом, и купающиеся в ярких лучах восходящего солнца золотые купола сразу трех церквей — одной православной и двух кулугурских, то есть старообрядческих. Во всех церквах звонили к заутрене. Вслушавшись, я хорошо различал басовитый голос большого колокола в моей, православной, церкви и еще подумал, как бы хорошо было взобраться сейчас по винтообразной деревянной лестнице на колокольню и разика два дернуть за веревку и ощутить радостную дрожь во всем теле от рева медной, заляпанной голубиным пометом махины, и увидеть, как от извлеченного тобою мощного этого рева, вспугнутые им, подымаются и кружатся над церковью вперемежку стада голубей, галок, воробьев и скворцов, для которых всегда не хватает скворечников, и предприимчивые эти пернатые находят место для гнездовья в бесчисленных складках сельского храма.
Мысль о колоколах, о возможности самому позвонить в них сейчас же отлетела от меня, когда я увидел сперва белое, подзолоченное снизу солнышком небольшое облако. Оно появилось откуда-то из-за леса, покружилось немного над залитыми полой водой лугами; кружась, опускалось все ниже и ниже, и вдруг, разделившись как бы на отдельные невесомые, то белые, то вновь подзолоченные лоскутки, неслышно заскользило по воде, постепенно обретая в моих глазах вполне определенные очертания. «Да это ж лебеди!» — не то крикнул, не то только подумал я и вспыхнул, воспламененный неожиданным открытием. Оглянулся на Рыжонку, которая паслась под наблюдением Жулика недалеко за моей спиной, удивился, что ни корова, ни собака не обращают решительно никакого внимания на то, что привело меня в сильнейшее волнение. «Глупые!» — подумал я о них и, уже не отрываясь, следил за лебедями до тех пор, пока они тем же облаком не снялись с воды и не исчезли за лесом.
Мне было уже неинтересно оставаться на Гаевской горе. Рыжонка да и Жулик, который к этой минуте отыскал сусликовую нору и занялся было ею, похоже, очень удивились, когда я решил вернуться домой явно раньше срока. В не меньшей степени удивилась и мать, когда увидела всю нашу компанию во дворе.
— Ты что же, сыночка, так рано вернулся, не дал Рыжонке попастись?
— Она сама не захотела. Попросилась домой, — не моргнув глазом, соврал я. Кажется, не только мать, но и Жулик ухмыльнулся на мое столь очевидное вранье.
— Ну, што ж, сынок, придется, видно, мне завтра самой повести Рыжонку…