- Рятуй, Полюха! - то ли шутя, то ли уже всерьез всхлипнула толстая тетка, натягивая на себя вожжи.
А кони не слушались ее, мчались во весь опор, обрушивая на нас дробный грохот копыт.
С задка, поддерживаемая простертыми руками внезапно онемевших теток, пробралась ко мне Поля, присела на корточки, молча дотронулась до моих губ мягкой и теплой ладонью. Ее прикосновение как-то вмиг отрезвило, успокоило меня. Мне даже стало стыдно, и я затих.
Ее карие, большие и глубокие глаза, затемненные тенью длинных ресниц, с нежной кротостью смотрели на меня, рождая какую-то тихую и виноватую улыбку. И Поля улыбнулась. Вздрогнули уголки ее припухлых розовых губ, светло обозначились на щеках ямочки, тенькнули мониста на кипенно-белой шее. Она провела ладонью по моей щеке, затем сняла с себя платок, вытерла у меня слезы и сказала:
- Чего голосишь, соколик? Все тут свои, не бойсь...
От вдумчивого выражения глаз, певучего грудного голоса Поли, запаха ее надушенного лица и волос, красиво собранных в каштановый узел на затылке, веяло чем-то домашним, родным, почти материнским. Безотчетно волнуясь, радуясь Поле, я улыбнулся ей.
- Вот и умница, вот и ладно, - пела, улыбалась она, усаживаясь на грядке.
Между тем толстая тетка успела осадить коней, они сбавили шаг и перешли на мелкую рысь. Теперь все с любопытством и вниманием поглядывали на нас с Полей и тоже чему-то улыбались. Поля порылась в сумке, вынула оттуда прозрачное, как воск, яблоко с темными зернышками внутри и протянула мне:
- Ешь... Скоро в первый класс пойдешь?
- Ага, - умиротворенно мотнул я головой. - Папанька говорит, в этом году, - Умница, и все ты знаешь, - сказала Поля. - Такой славный мальчик! - И ласково потрепала мои волосы, запустив в них свои нежные пальцы. - Ты ешь, ешь, соколик.
Так мы и подружились с Полей. Она кухарничала на выгреве. У каждого своя деляна, но было решено, что стряпуху надо одну иметь, чтобы не отрываться от дела.
А смахнуть ее траву гужом, в тридцать кос, долго ли умеючи!
У Поли весною была свадьба, с быстрыми тройками, с колокольцами, с яркими бумажными цветами. Я бегал смотреть на Полю. Красивой она была, нарядной. А рядом с нею, обняв ее за талию и раскосо усмехаясь, сидел жених, колхозный объездчик Крым-Гирей, прозванный так за то, что видом своим и осанкой походил на татарина.
Мне было обидно, что Поля выбрала себе Крым-Бирея, смуглого и нелюдимого, с устрашающим блеском в темных глазах. Он всегда как оглашенный носился на своем гнедом жеребце, стрелял плеткой и отнимал у ребятишек гнилую картошку, которую они весной собирали по свежей пахоте на крахмал. Из крахмала вместо хлеба пекли лепешки, примешивая в них крапиву с лебедой. А Крым-Гирей гонялся за всеми, вопил:
- Я вам поворую! В милицию сволоку!
Страшновато было слышать посвист его плетки. И вот Поля, такая красивая, нежная, вышла за Крым-Гирея.
Он же ее замучит, прибьет, думал я. Но Крым-Гирей, на удивление мне, улыбался Поле, и она отвечала ему улыбкой. Странные эти женщины! Им что ни хуже, то лучше. Вот и Поля... Не могла подождать, пока я вырасту, и стать моей невестой. Я бы платки ей дарил цветастые, водил бы в клуб, чтобы она танцевала там с парубками...
В то лето, когда Поля кухарничала, Крым-Гирея не было на покосе: кто-то встретил его ночью в лесу, стащил с коня и сыграл с ним темную. Говорят, люди слышали, как в чаще эхом метались глухие крики: "Раскосый! Правду плетью не перешибешь. Получай!" - "Пусти, не буду я! - вопил, затухая, голос объездчика. - Христом-богом просю-у-у..." А потом все смолкло. Пока люди с вилами, с топорами подоспели со стана на крики, обидчика и след простыл. Крым-Гирей ерзал на животе в грязи, судорожно всхлипывал: "За што? Я ж о добре...
о колхозе пекусь. Я ж не самовольничаю, караулю по инструкции. Сволочь! Ну погодь, все одно узнаю кто!
Я те изменю голос! Сгною!"
Обидчика так и не опознали. Крым-Гирей хворал дома, грешил на Косорукого, а Поля стряпала на покосе.
Я привязался к Поле, ходил за нею по пятам, таскал для костра сухой валежник. Мне нравилось смотреть на подрагивающие на ее шее мониста и кофточку в мелкий голубой горошек, на то, как она быстро чистила картошку и бросала ее в котел, схваченный снаружи черным налетом копоти... Легкая и гибкая, решительная в движениях, она проворно бегала от котла к столу, белозубо улыбалась людям, солнцу и травам и все прижималась пахнущими земляникой губами к моим щекам, все нахваливала меня:
- Умница, помощничек мой славный!
Я млел от счастья, от невысказанной любви к Поле.
Мне не хотелось идти к отцу, который косил неподалеку от нас. Сквозь редкие кусты виднелась его бронзовая от загара спина, локти мелькали в мощном широком размахе.
На третий день покоса, ввечеру, Поля кинулась в балаган, за картошкой, и обмерла: забредшие по недосмотру быки разворошили его, поели и перетолкли картошку. Поля - в слезы, в крик. Сбежались люди, посмотрели на безобразие, удрученно повздыхали, стали успокаивать Полю:
- Ладно, чего не бывает... Отдохни нонче, Полюха.
И разошлись, разбрелись по делянам. У пустого котла задержался отец утешить, ободрить Полю. Солнышко красное закатилось за гору, смутные тени рябью пробегали по траве, все гуще залегая по закраинам леса.
- А не горюй, Полюха, - сказал отец. - Аида в балку, малины пощиплем.
- Ой, Максим! - обрадовалась она, зардевшись. - Стыдно на людях... И Федорку на кого оставим?
- Я с вами! - закричал я с предчувствием чего-то необыкновенного, праздничного. - Я тоже хочу малины!
Они переглянулись и рассмеялись. Отец бросил окурок, каблуком вдавил его в землю и взял меня за руку:
- Пойдем!
- Тетя! - жалостливо оглянулся я на Полю, ополаскивающую в ведре ноги. - А вы остаетесь?
- Ступайте. Я догоню вас.
Мы спустились с отцом вниз по выгреву, к глубокой балке. Оттуда вместе с ветерком пахнуло в лицо приторно-сладким, душным запахом малины. Накапливались в балке, растекались по кустам фиолетово-дымные сумерки. Словно в вату, погружались в них лесные шорохи.
Мы сидели под грушей, поджидая Полю. Хотя мы оба ждали ее с нетерпением, но почему-то не заметили ее прихода. А она бесшумно кинулась сзади на отца, закрыла ему ладонями лицо и, не выдержав, захохотала звонким русалочьим хохотом. Отец встал, молча схватил ее на руки и закружил вокруг себя. Полино платье бело трепетало на ветру, облепляя ее красиво поджатые ноги.
- Ой, Максим! - с изнеможении шептала она. - Чумной... Пусти!
- И меня покружи, папань! - в восторге закричал я, бегая вокруг них.
Отец покружил и меня.
И опять, уже втроем, мы сидели под грушей, смотрели, как поднимается луна, медленно истекая над землей белым светом. Отец держал в своих руках Полину ладонь.
- А он все болеет?
- Не надо о нем, - зашептала Поля. - Надоел он хуже горькой редьки... Сверху, как яичко, гладенький, а в середке - болтыш. Уйду я.
Молчание. Но скоро отец опять спрашивает:
- Интересно, кто его так отметелил? Не Косорукий?
- Может, и Косорукий... Он же сестру его обидел.
За кочан кукурузы! Не сердце у него - камень. А я-то, дуреха, куда раньше глядела! Где мои глаза были, не знаю... - Поля вдруг припала щекою к плечу отца, горячо, со слезами произнесла: - Муж! Хворает, жалуется, а мне его ничуть не жалко! Ну нисколечко! Даже страшно подумать.
- А малину собирать? - спросил я.
- Ой, и правда! - вскинулась Поля.
- Сынок, посиди тут, - сказал отец, - а мы с тетей пойдем. А то в кустах обдерешься. Темно.
Меня не устраивало оставаться одному у балки, пугающей настороженной тьмой, причудливыми очертаниями кустов, внезапным всплеском крыльев каких-то ночных птиц. Но Поля наклонилась надо мной, поцеловала меня в лоб горячими, влажными губами, и опять повеяло от нее чем-то родным, материнским.
- Умница! Храбрый какой... Вылитый отец! Слышь, стучат? Это косари. Они косы отбивают. Ты слухай их, сиди и слухай. Тут кругом - люди!