Шла та «презентация» часа два с половиной, в духе времени, когда литература была народу нужней колготок и колбасы… Читатели, отдав должное «Любаше», переходили на другие «свежие» произведения волгоградских и советских писателей, читали стихи, в том числе и собственного сочинения… Одна девушка, помнится, просила Матушкина написать продолжение повести – о «егорятах», ставших взрослыми. На что Костин сказал, что это может испортить ёмкое и цельное произведение, искусственно вытянуть его в шаблонный роман. Так думал и автор.
Как в воду глядел Окунев, предложивший Матушкину написать сценарий кинофильма. Правда, он советовал другу «взять в Москве за руки двух сталинградцев: бывшего редактора «Сталинградской правды» и тогдашнего председателя Госкино РСФСР Александра Гавриловича Филиппова, хорошо знавшего Матушкина по работе в газете, и недавнего актёра нашего драмтеатра, народного артиста России Ивана Герасимовича Лапикова» – и идти с ними на «Мосфильм». Из Лапикова, мол, получится великолепный председатель колхоза-горемыки Флеган Акимыч, а на роль Любаши надо обязательно взять незнакомую девчушку откуда-нибудь из камышинской самодеятельности… Получилось несколько иначе, но фильм состоялся, о чём я только что поведал выше. В формате «ретро» его уже в новом веке показывали по Центральному телевидению.
Но не в том задача моя, чтобы перечислять успехи писателя, пьесы, шедшие сотни раз на многих сценах, новые книги, ордена да медали. Не хочу кидать камни в тех рязанских литераторов, кто после солженицынского исключения из Союза писателей на собрании, где волею судьбы Матушкину пришлось возглавлять группу местных авторов, начали многолетнюю травлю человека, кто только и делал, что помогал им обретать членские билеты, квартиры, выпускать книги. Многие из них уже, как говорится, предстали пред Господом, и Он им судия…
Замечу, правда, что уж на что был зол на Матушкина сам Солженицын – вольно иль невольно сажавший Россию на мель «бакенщик Исаич» (Е. Маркин). Уж как ни презренно расписывал он в безразмерно-подноготных мемуарах «Бодался телёнок с дубом» своё предрешённое аж на Политбюро и совершенно не зависевшее от «пятерых рязанских мужиков», коих удалось собрать, исключение из отнюдь не монолитных союзписательских рядов, – и тот, давая портрет недруга, скрепя сердце написал: «…Сидит на подоконнике Василий Матушкин – благообразный такой, круглолицый, доброе русское лицо. Он-то в дни хрущёвского бума сам и нашёл меня, сам приносил мне заполнять анкеты в СП, так радовался «Ивану Денисовичу». (Новый мир. 1991. № 7. С. 117). А в телепередаче в честь собственного восьмидесятилетия в декабре девяносто восьмого, забыв на минутку язвительность, добавил еще: «Ни дать ни взять – деревенский батюшка…»
Дам, приближаясь к устью, несколько бытовых, семейных, даже весёлых моментов, а то слишком уж сложно да грустно получается. В Рязани он жил с двумя дочками. По приезде в Рязань двадцатилетняя Валя пошла работать на завод счётно-аналитических машин токарем, потом была до самой пенсии мастером, даже орден заработала наряду с тромбофлебитом… Это тоже характеристика писателю, совершенно не занимавшемуся, может, даже излишне совершенно, устройством дочерей в какие-то благополучные и тёплые места. Добавлю в связи с этим, что старшая его дочь Джемма после пединститута поехала в село, несколько лет преподавала русский язык и литературу в Логу, в Сиротино на Дону, а потом лет двадцать в камышинской школе.
Будущая жёнушка моя Галина заканчивала в Рязани среднюю школу, а потом уехала к маме в Волгоград. Ибо степнячке Нине Фёдоровне, в свою очередь, совершенно не подходил влажный подмосковный климат, она переставала слышать даже в слуховом аппарате. Пожив с год на дождливой и холодноватой Оке, она, вздохнув, уехала на солнечную и жаркую Волгу. В общем, так вот жили Матушкины – меж Рязанью и Сталинградом – Волгоградом.
Валя смотрела за отцом хорошо, сокрушаясь иногда его привыканию к определенным вещам. Он мог год проходить в одном и том же костюме, целую пятилетку в одной шапке, совершенно не замечая этого. Галстук надеть на него было равносильно удавке… Но дочка всё ж старалась как-то разнообразить гардероб отца. Однажды купила ему богатую меховую шапку и уговорила надеть взамен хронической кроличьей. Надел и пошёл в театр на спектакль по своей пьесе. После представления спустился к вешалке, гардеробщица подаёт ему пальто и, понятно, новую шапку.
А он, абсолютно забыв про обновку, удивляется: «Что вы, это не моя!». Гардеробщица растерялась, отнесла богатый убор на полку: может, перепутала чего? Рядом чья-то кроличья шапка лежит. «Может, это ваша, Василий Семенович?» – «Да, да, вроде моя». Надел и домой. Представляю, какое выражение лица у Вали было, когда она увидела на голове отца прежнего примятого чёрного «кролика»…
Он был неутомимым путником. Причём оставаться на месте больше трёх-четырех дней он без особой нужды просто не мог. Из домов творчества уезжал через неделю, хотя срок отмеривался тогда в двадцать четыре дня. Лишь за год до смерти он пробыл в ялтинском писательском Доме творчества три недели. И то благодаря тому, что подружился с известным поэтом, мудрецом и балагуром, автором «Соловьёв» Михаилом Дудиным, с которым ежедневно проводил часа четыре и который на прощанье сам вырезал ему крепкую кизиловую палку-трость с кудрявым корневым набалдашником. Но Василий Семёнович, бедный, и её забыл в поезде…
Лет пять я старался затащить его в крымский Коктебель, благо там ещё здравствовали мои тётушки, так что отдельная комната и доброе домашнее питание были обеспечены. Наконец он согласился, приехали мы. Раза два искупался он в море, осмотрел волошинский особняк, походил часок по тенистой территории писательского парка. Съездили, тоже на часок, в соседнюю Щебетовку. Через три дня: «Ну что ж, хорошо… Но надо ехать…». И ведь уехал на следующий день! Даже забыв свой очередной «хронический», в синеватую клетку, пиджак, который я вложил в торбу, пересыпал орешками миндаля и выслал посылкой в Рязань…
В общем-то такое поведение отнюдь не было чудачеством. Процитирую из его записной книжки:
«Труд писателя – это беспрерывные родовые муки. Мысли просятся на бумагу, но выложенные на лист, они теряют свою привлекательность… Писатель начинает мять слова, шлифовать, ковать, вновь и вновь бросать в огонь, опять вынимать, обливаясь потом… Истинный момент – не когда он бросает работу над фразой, когда она становится дельной, а когда он полностью обессилевает и уже не может больше ничего сделать. Тогда он откладывает лист и посылает рукопись в набор. И, как правило, он до такой степени недоволен сделанным, что не в силах на первых порах прочитать изданную книгу».
Вот и Василий Матушкин находился в тех постоянных «родовых муках». И надо ли объяснять, почему писатель нередко, а то и постоянно задумчив, где-то «витает», забывая про шапки и пиджаки… Хорошо сказал, по-моему, Мопассан: «Если бы жена писателя знала, что он пишет даже тогда, когда смотрит в окно».
Завершая свои раздумья о судьбе и литературном труде Василия Семёновича Матушкина, я повторю то, с чего начал эту нелёгкую повесть. Где бы ни бывал и ни живал, – всю жизнь он считал себя сталинградцем, камышанином. И оставался таковым до самой кончины своей. И не красное это словцо, а немного горькие слова… Как и жизнь всякого человека.
Уже в новом веке в Камышине на старом здании бывшей семилетней школы, что стоит на улице Верхней, 49, появилась мемориальная доска:
«Здесь с 1913 по 1919 год учился известный писатель Василий Семенович Матушкин (1906–1988)».
А рядышком ещё одна:
«В этой школе в первые годы Советской власти работала учительницей Татьяна Тихоновна Торгашова. Казнена белогвардейцами в августе 1919 года».
Издали глянешь: два белёсых прямоугольничка на краснокирпичной стене – словно два белых крыла неведомой птицы, улетающей в вечернюю зарю… Или прилетающей из утренней…