Единственным из всех, кто отреагировал на событие целомудренно, был отец Петра. Перелистывая книгу, он хохотал и даже находил ее «занятной». Роман был написан по-английски и вышел во Франции мизерным тиражом. Аналогичная участь ожидала все книги матери, вышедшие из-под ее пера и позднее.
Просматривая первую книгу матери, красиво изданный миниатюрный томик в двести страниц, Петр больше всего поражался следующему сопоставлению: коль скоро мать разбиралась в «вечном» вопросе с таким гурманством, получалось, что и сам он был обязан своим появлением на свет изощренному излиянию чувств между людьми, «любившими друг друга для того, чтобы мучить или не измучиться вконец друг без друга…» – такими откровениями мать озадачивала с первой же страницы. Петр не мог в это поверить. Родители были для него такими же нормальными людьми, как и большинство окружающих, и в своем отношении к «вечному» вопросу производили впечатление людей скорее чопорных, чем раскрепощенных, эмансипированных…
Долго не протянул в холостяках и Вертягин-старший. Но в отношениях со слабым полом ему не везло всю его жизнь. Вертягин-старший женился в общей сложности трижды. Эта сторона жизни отца стала Петру по-настоящему понятной лишь с годами. Отец был влюбчив, как герои старинных светских романов. Платоническое брало над ним верх вопреки его воле, являясь следствием чрезмерной совестливости. Слабый пол покорял его прежде всего своими «слабыми» сторонами, нуждой в защите. И он каждый божий раз попадал в эту ловушку, несмотря на то, что в душе испытывал более здоровые, более реалистичные потребности, чем те, которые считал для себя обязательными…
Во второй раз отец оказался пленен пятидесятилетней голубоглазой блондинкой. Дама его сердца в молодости была фотомоделью, затем лишилась одной груди в результате маммотомии, но от онкологической болезни смогла оправиться и теперь жила на скромную ренту. Звали ее Элизабет. Отцу это имя не нравилось. Отличаясь тяжеловатым чувством юмора, он стал называть ее в шутку Мишель – из-за ее сходства с Мишель Морган, знаменитой в те годы актрисой. Но сходство действительно многих поражало. К этому времени отец совершенно облысел, давно был не молод, и Петру казалось непонятным, чем он мог снискать к себе расположение такой женщины.
– Видишь ли, Пьер, у нас с твоим папой не то что нетипичные отношения, а как бы тебе сказать… не то чтобы очень обыкновенные… – такими сложноподчиненными предложениями отвечала Мишель, она же Элизабет, на его расспросы. – Но ты поймешь когда-нибудь. В двух словах всего не объяснишь.
Из сказанного Петр делал вывод, что оба продолжали жить по-старому, оставаясь свободными друг от друга и сойдясь в пару немного как друзья по несчастью. Для Петра давно перестало быть тайной, что отец не выносил жизненных перемен, устал от них. В это время в нем уже давала о себе знать родовая склонность к уединению. Петр как будто бы понимал, что как раз такого рода отношения с женщиной, отличающиеся умеренностью, лучше всего подходили темпераменту отца, позволяли ему сохранить в себе внутреннее равновесие, чем он так дорожил. Но ему трудно было представить себя на месте отца. Ни в какие ворота не лезло, например, то, что отец и «Мишель» продолжали обращаться друг к другу на «вы» даже в домашней обстановке и переходили на «ты» при посторонних, – они делали это для отвода глаз, чтобы не шокировать своими манерами и привычками.
Жизнь отца опять окутал туман. Но Петр уже не удивлялся тому, при каких обстоятельствах этот брак распался.
Вертягин-старший, а точнее, дипломат Крафт получил новое назначение, несколько понижавшее его в должности: его послали в Россию, в Ленинград, на пост генерального консула. И вот по приезде на место вскоре обнаружилось, что его половина, отправившаяся в Советский Союз вместе с ним, оказалась не совсем той, за кого ее все принимали. Неприятности начались со странных смешков и, собственно говоря, с безобидного запоя. Ничего подобного раньше Мишель себе не позволяла. Запой повторился вновь. Всё это ставило консула Крафта в неприглядное положение: такого рода эксцессы не вязались с его рангом и статусом.
И вот перед поступлением в университет Петр решил навестить отца в Ленинграде. Поездка выпадала на рождественские праздники. Отец был в прежнем расположении духа. На стол по вечерам подавали манную кашу. Консул Крафт считал непристойным щеголять французской гастрономией в стране, в которой людей отучили отличать говядину от свинины. После Рождества Петр продал консульскому повару свою машину, «ауди», на которой приехал в Ленинград через Финляндию, он собирался возвращаться назад поездом через Москву и заказал билет на второе января. А в самый канун новогодних праздников Мишель устроила в консульстве сцену: полуодетая, с вывалившейся из комбинации единственной грудью, она носилась среди бела дня по служебным помещениям, скандалила, обвиняла сотрудников в том, что они что-то от нее прячут, а ночью, когда кризис вроде бы миновал, незаметно встала, бродила по залам резиденции, выходила раздетая на балкон, в морозную русскую ночь, и в буквальном смысле слова куковала…
Только позднее, уже в Париже, стало известно, что Мишель была настоящей клинической больной с многолетним стажем. Отец, как выяснилось, даже не догадывался о том, что его ненаглядная неоднократно проходила лечение в лечебницах и, помимо всяческих банальных отклонений, страдала тяжелой формой лунатизма или чем-то в этом роде. По мнению психотерапевтов, под наблюдением которых она находилась, течение ее болезни не позволяло строить особенно оптимистических прогнозов…
Три года, проведенные в Советском Союзе, наложили на Вертягина-старшего неизгладимый отпечаток. Это замечали все. Во Францию он вернулся надломленным, сентиментальным, не то просто безвременно состарившимся человеком. Первое время он продолжал ходить на работу в министерство в Париже. Затем получил новый пост – в Нантское отделение, где занимался курдским вопросом, и с этого дня «гуманитарная» деятельность стала его основным занятием. В этот же период в прошлое канули все его несгибаемые принципы. Сам он оставался им верен, но перестал навязывать их другим. Само по себе это было уже большим прогрессом. В это же время было принято решение о продаже фамильного дома в Ля-Гард-Френэ и большей части прилегавшего к дому участка – той половины парка, на которой находился бассейн. Отец намеревался оставить себе лишь клочок земли с ельником, на котором ютилась старая хибарка, рассчитывая ее перестроить и приспособить для жилья…
С тех пор как Петр жил самостоятельной жизнью, отец впервые оказывал ему настоящую материальную поддержку. В этот период и произошло их последнее сближение. Отец больше не осуждал его за беспутную жизнь и перестал обзывать «вечным студентом». Но если разобраться, то в общем-то и не имел больше причин снимать с Петра стружку. Два года литературной учебы Петру опостылели, он поступил на юридический факультет, в Нанте же, и уже успел перевестись в Париж, изучал право. Он повернул именно на ту стезю, которую Вертягин-старший прочил ему с самого начала. Единственное, что вызывало в отце прежнее неприятие, – это бесцельная, как он считал, езда сына в Москву. Вертягин-старший воспринимал «тягу» сына к своей исторической родине как личное фиаско и предрекал Петру серьезные неприятности…
Симбиоз в отношениях продержался аж до выхода отца на пенсию и до очередной амурной эпопеи, которая произошла с отцом уже после переезда на юг. На этот раз Вертягин-старший не устоял перед ослепительными чарами красавицы-креолки моложе его лет на двадцать. Новая избранница отца годы назад была «подругой семьи». По слухам, она работала учительницей в лицее под Каннами. Вернувшись в Ля-Гард-Френэ, отец перестроил свой домик, продал трехкомнатную квартиру у Люксембургского сада, чтобы помочь Петру окончательно определиться с жильем, и жил всё скромнее. До Петра доходило, что отец стал жертвой настоящей страсти, которую скрывал ото всех. О родственниках и знакомых и говорить не приходилось. Уж он-то понимал, как родня отнесется к тому, что он живет с молодой креолкой. И всё это длилось уже до конца…