А деньги за койку у нас брала всегда портновская жена.
Столешников веками был гнездом разврата. Здесь потаенно, как наши клопы, в задних дворах гроздьями ютились проститутские семьи, в которых все – от бабок до девочек – зарабатывали, выползая на ночь. Никакая советская власть ничего не могла с этим поделать. За проституцию не было статьи, так как по статистике у нас ее не имелось.
Мама до вечера пропадала на работе. Я приходила из школы в квартиру портного. Вот тут начинались разные неприятности.
Мальчик портного был старше меня, маленький и юркий, и в уме у него, видимо, возникали различные комбинации. Девочка была еще мала и тихо возилась с куклой, временами высоко поднимая голову и глядя сквозь слипшиеся рубцы глаз. Мать ее бегала по делам, притаскивала все те же свертки, которые никогда не разворачивала. Анаша, думаю, там была. Иногда, гремя сапогами, к нам на третий этаж поднималась милиция, что-то получала от портновской жены и, грохоча по нисходящей, исчезала. Портной же, видимо, предупрежденный ими, переходил в следующую стадию жизни и ударялся в бега, скрываясь от клиентов в других местах. Часто заходила пьяненькая Лидка, ласково со мной разговаривала. Мне было лет одиннадцать.
Однажды почему-то никого не было дома. И вдруг пришли две девочки и куча ребят вместе с Юркой, маленьким хозяином. Весело разговаривали и вдруг предложили мне пойти с ними в соседний дом, на что-то поглядеть.
– Увидишь, – говорили старшие девочки, – че увидишь! Там знаешь, там птицы!
Я была польщена, что такие взрослые ребята меня пригласили.
Мы шли дружной большой компанией, девочки держали меня за руки с двух сторон, как мои лучшие подруги. Я никогда так не ходила, за руки. Мы смеялись.
Это была какая-то совершенно другая, новая жизнь. Я их в первый раз видела. Но я думала, что мне предстоит с ними подружиться, мы бы всюду вместе ходили… Никогда еще никто так обо мне не заботился:
– Сюда! Сюда идемте! Ее тоже ведите! Пусть она посмотрит! Иди, иди! – говорили, оглядываясь, взрослые мальчики, среди которых мелькал малорослый Юрка в тюбетейке.
Я им была нужна!
Мы вышли на Петровку и тут же свернули направо, в первый угловой подъезд за рестораном «Красный мак».
Это была темноватая, тесная лестница.
Они гурьбой поднимались впереди, почти не оглядываясь, но глухо пересмеивались. Как-то сдавленно и невольно прыская. За ними следовали мы с девочками. Одна девочка вела меня за руку, другая замыкала шествие.
Тем временем передние поднялись к последнему этажу и пошли еще выше, на площадку перед чердаком.
Я начала потихоньку выдирать руку.
– Сюда, сюда, – успокоительно сказала девочка передо мной. – Сейчас, сейчас.
– Ты! Давай! – Свесился через перила пацан, обращаясь неизвестно к кому. Может быть, к той, которая шла сзади.
Я ей кивнула, освободила дорогу, она поднялась выше меня на ступеньку. Было темно. Свет шел только снизу, с площадки.
Наверху грубо хохотнули.
Верхняя девочка все еще держала меня за руку. Тут я как-то засомневалась, мне стало душно и тесно, даже как-то затошнило, я вывернулась из потной руки девчонки и шмыгнула вниз.
Они почему-то не погнались за мной, видимо, это у них еще было не отработано, что делать в таких случаях, и я свободно выскочила на улицу.
Уже темнело.
Возвращаться к портному было нельзя до прихода мамы.
Я поплелась на улицу Станиславского, вошла направо в проходной двор, свернула в высоченное парадное.
Поднялась на второй этаж широкой мраморной лестницы.
И под дверью села на ступеньку.
Это была квартира, где жила моя любимая Елизавета Георгиевна Орлова, моя учительница, с мужем-офицером и двумя сыновьями.
Там я пряталась долго. Из квартиры, слава тебе господи, никто не выходил.
Я пришла к портному уже ближе к ночи. Мама сидела на кухне, ждала. Мы поели и пробрались в комнату, когда все хозяева уже лежали. Юрка, как всегда, у стены. Он затаился и головы не поднял.
Я, как все маленькие дети, боялась рассказывать маме о своих тайных страхах. Но всю ночь я плакала и уговаривала маму вернуться обратно на улицу Чехова.
Я знала, эти меня в покое не оставят.
Теперь я понимаю, что их племя росло за счет приучения все новых и новых маленьких самок к ремеслу. Те две девочки тоже недаром шли наверх, на чердак.
Кто там ждал нас на чердаке, неизвестно. Кто заплатил, тот и ждал. Лидка тоже не просто так к нам ходила и, завидев меня, твердила хозяйке про четырнадцать тысяч. Это были огромные по тем временам деньги.
Мы с мамой ушли обратно со своими простынями и одеялом, с чемоданом, сели в троллейбус как беженцы. Приехали, позвонили. После долгой тишины дядя Миша Шиллинг, наш сосед, выйдя на звонок, скинул деревянный брус с двери. Мы поздоровались с ним, тихо проследовали по коридору, боясь соседей, бесшумно открыли свою собственную дверь и вошли в комнату, заполненную дымом «Беломора». Дед курил, отплевывался и молчал. Тлел огонек в темноте.
Его совсем недавно уволили отовсюду. Он был профессором. Он стал бешено кричать по ночам, бил кулаком по стене. Ему не на что было жить, некуда ходить.
Тихо-тихо мы шмыгнули к себе под стол, и там, скрючившись, постелили простыни и легли… Хорошо дома.
А к Новому году у нас в школе был концерт, и я в коричневых бантах (ленты выстирать и намотать на горячую трубу батареи) вышла на сцену актового зала перед всеми четвертыми классами. И нимало не волновалась.
– Рродина слышит – Рродина знает!.. Как высоко ее сын пролета-ает!
Потом Говорова играла «Подснежник», а я упорно, хоть и тихо, но все-таки пела свою главную песню, стоя сбоку за кулисами:
– Голубенький чистый подснежник цветок, а рядом сквозистый весенний снежок… Последние слезы о горе былом и первые грезы о счастье другом…
В этом все и дело. Первые грезы. О том и речь. Я не могла совладать с собой, я давилась слезами, глотая сопли. Первые грезы. Наша нищая жизнь.
Из учебника жизни
Некое начало жизни сопровождается формулировкой «это добром не кончится» – и, как всякое предсказание, оно означает в какой-то степени приговор; или, мягче говоря, пример – со своим началом и закономерным будущим финалом – из некоего учебника жизни.
К примеру, поздний, от поздней любви родившийся, последний ребенок, ибо в пятьдесят рожденный отцом (а матерью в тридцать) – это дитя, гласит приговор, у данных родителей будет разбаловано до неприличия, но защитники возражают – нет, не разбаловано, родители не всё спускают. Может быть, только в раннем детстве, когда невинное очарование малыша, ум, золотые кудри, синие глаза и ямочки на щечках сводили папу с мамой с ума, они снисходительно относились к излишней проказливости, шаловливости ребенка, восхищаясь его остроумными ответами.
Но уж потом нет. Они его потом учат, они пытаются поставить его на ноги, они не все ему прощают. И они даже его ругают! Отец особенно возмущается. Но они ничего не могут поделать со своей безумной любовью, с единственным настоящим смыслом своей жизни.
Как будто все предыдущее не стоило этих драгоценных нескольких лет, лет счастья рядом с малышом. Особенно мать опьянена.
Ибо: ни одна плотская любовь, никакая страсть не может сравниться со взаимным притяжением поздней матери и ее последнего младенца. Все заполнено им, а он весь заполнен ею.
Далее вот что: мать даже восстает против отца в своей любви к ребенку. И что же – люди наблюдают и опять произносят свое предсказание «это добром не кончится».
Как бы они, мудрецы, много видевшие рассветов и закатов, по рассвету готовы предсказать закат.
Но мальчик – какой там закат! – так хорош, умен и красив, хотя задирист, уже в семь лет с мужской атлетической фигуркой и дерется как лев! Его не любят в школе и бьют, он вынужден защищаться. У него нет друзей. Лучший друг твоя мать, говорит мать.
Затем некоторые умные взрослые, увидев его у берега реки, прочат ему спортивную карьеру, чтобы унять эту неукротимую натуру на будущее хотя бы отрочество, опять народная мудрость, что физкультура умеряет юношескую распущенность, хотя история спорта показывает как раз все наоборот.