– Ты был лучшим на курсе, Гуляков. Но это не значит, что ты вообще лучший, – Калюжный пытается освободить свою руку с шашкой, но тиски ладони сокурсника не позволяют. Сильные пальцы надавливают на какую-то точку на запястье, и ладонь с оружием разжимается.
Гуляков хочет уйти, но вдруг останавливается, берет с блюда, с которым все еще стоит рядом онемевший официант, ананас и неожиданно подает Калюжному. Тот машинально сжимает листья, держа плод на вытянутой руке, хочет что-то сказать, но не успевает – Гуляков быстро делает шаг вперед и с разворота, не примериваясь, почти неуловимо для посторонних глаз, взмахивает шашкой. Сверкающее полукружие клинка, коротко свистнув, отсекает плод в сантиметре от зеленого венчика и пальцев Калюжного. Ананас глухо стукается об пол.
Гуляков вдвигает шашку в ножны на ремне Калюжного, с приклеившейся улыбкой разглядывающего остаток фрукта у себя в руке, и быстро идет к выходу. Скрипач вылезает из-за колонны, подкручивая колки на грифе скрипки. Блюдо из рук официанта, наконец-то, вываливается и с оглушительным звоном падает, раскатывая яблоки с грушами по паркету.
***
В кривом окопе, укрепленном столь же кривыми стволами осины, на корточках сидит труп солдата с австрийским штык–ножом, засаженным под лопатку по рукоятку. Настырно гудят мухи, мешающие унтеру Масленникову выуживать ложкой из банки консервы. Другой унтер, Рапота, свою половину уже съел, привалился к брустверу и вытирает ложку песком. Он на озере Нарочь повсюду, как и во всей Виленской губернии – мягко постелен снизу, сочится струйками сквозь обшивку окопа сбоку, сыплется сверху после редких разрывов снарядов, пускаемых германцем не столько для поражения живой силы противника, сколько в рамках заведенного порядка.
– Похоронная команда будто сама сдохла, какой день уж нету. Пожрать нельзя, воняет, как в морге, – Масленников быстро прикрывает консервную банку ладонью, когда бруствер содрогается от недалекого разрыва, и окоп заволакивает пылью.
Рапота обжимает зубами мундштук папиросы, он преисполнен послеобеденной флегмы:
– Пожрать нельзя, когда в рот, положим, ранило тебя. А ты в морге-то когда был в последний раз?
Масленников воодушевленно рыгает, ударяясь в романтические воспоминания:
– Прошлым летом когда во Пскове стояли, обхаживал прозекторшу в госпитале. Захожу как-то, а она в мертвяке копается, руки по локоть в кровище. И говорит ласково: «Сейчас, погодь, допотрошу болезного, и пойдём к моей бабушке чай пить с вишневым вареньем». Тьфу!
– Почаевничал?
– Не сложилось. Прямо там, в предбаннике, завалил медицину на мешки с бинтами. А после этого зачем уже к бабушке идти? Нету резона никакого. Говорю: потроши дальше, голуба моя, а у меня служебная надобность образовалась неотложная…
Рапота отработанным щелчком посылает окурок далеко за бруствер:
– Вон штаб-ротмистр идет, сейчас выпишет служебную надобность…
По ходу сообщения спешит Гуляков и после очередного крутого поворота натыкается на унтер–офицеров, вяло пытающихся изобразить уставное вставание. Масленников отставляет банку, и ее, беззащитную, тут же облепляет слой жирных мух.
Гуляков уже сжился с войной как с тяжелой необходимой работой, где ничего, кроме нее самой, быть не может и не должно. Казалось, случись сейчас неожиданный мир, штаб–ротмистр в нем растеряется и потеряется, как крестьянин из зачуханной губернии в Таврическом дворце. Умом он понимал, что есть где–то удовольствия, вкусная еда, мягкая постель, музыка и прочие тонкие материи. Но с первого дня фронта он приказал себе об этом не думать, чтобы не манилось, а так как к приказам относился свято и истово, то и всё гуманитарно-гедонистское переместилось у него куда-то в придонные слои подсознания, где складировано все ненужное.
Зафиксировав факт неурочного принятия пищи, офицер закипает:
– Опять брюхо набиваете! А если дело случится? У вас же на рожах написано: «Сейчас бы вздремнуть».
Масленников демонстрирует живой интерес:
– А что, вашбродие, аль пойдем куда? Сидим тут, как в берлоге, одно и остаётся – похарчеваться да поспать.
– Командование ставит задачу сорвать наступление Гинденбурга на Ригу. На рассвете полк атакует, готовьте роту.
Рапота сплевывает:
– Да кого готовить, беда с этой ротой. Из Смоленска пригнали деревенщину затурканную. Один вон с топором за поясом ходит, говорит, сподручнее, чем с винтовкой, не нужна она ему…
– Пойдём с теми, кто в наличии. Утром не поднимете их из окопа – лично в трибунал вас сведу. Учить надо людей, а вы жрёте тут втихаря.
– Учил мужик бабу бриться. Пустое это, вашбродь, чему за неделю лапотников научишь? Да и, сами знаете, на фронте гимназия одна: пинком в омут. Выплыл – годишься, утонул – не годен…
Рапота, предупреждая гнев офицера, вытягивается во фронт, застегивает верхнюю пуговицу гимнастерки и сводит глаза к переносице:
– Есть готовить роту!
***
Предрассветная туманная мгла приглушает звяканье амуниции и, кажется, смягчает напряжение перед боем и страх, которым пропитано все вокруг.
Необстрелянные смоленские рядовые сидят в рядок на дне окопа и судорожно курят, на восковых лицах – ужас перед неминуемым. Один высвобождает из-за пазухи деревянный крест на черном шнурке, чтобы был поверх гимнастерки. Другие, завидев это, тоже расстегивают пуговицы, вывешивая наружу крестики. Один из новобранцев, чуть постарше остальных, с отрешенным видом шваркает куском известняка по пристегнутому к винтовке штыку, словно по полотну косы на утреннем покосе.
Штаб-ротмистр Гуляков и унтер Рапота лежат животами на бруствере, вглядываясь туда, где совсем скоро будет бой, и утреннее затишье взорвется выстрелами и яростными криками. Изредка в тумане, ничего почти не освещая, вспыхивают осветительные ракеты. Офицер разглядывает линию обороны противника в бинокль – сквозь мглу витки колючей проволоки перед немецкими окопами едва видны.
– Вашбродие, вон командный пункт, левее… Где пулемёт торчит. Что-то они взгомозились сегодня, обычно спят долго. Может, прознали что?
Гуляков наводит бинокль на немецкий командный пункт – там мелькают встречный блеск линз бинокля под острым навершием германской каски.
Гуляков, глянув на часы, вполголоса командует:
– Рапота, через три минуты сигналь атаку. Принеси мне винтовку…
Унтер, словно ждавший этой команды, быстро подает трехлинейку. Офицер, сняв фуражку, отдает её Рапоте, кладет ствол на бруствер и утаптывает ногами площадку в зыбучем песке, нащупывая точку опоры. Щека привычно вжимается в отполированное дерево приклада. На несколько секунд стрелок закрывает глаза, передергивает затвор, досылая патрон в патронник, с силой выдыхает сквозь сжатые губы и едва слышно шепчет:
– Прости и управь, Господи…
Палец по миллиметру тянет спусковой крючок. Выстрел в утренней тиши бьёт резко и оглушительно – солдаты испуганно вжимают головы в плечи: началось! Пуля калибра 7.62 с математической точностью ввинчивается в линзу бинокля германского офицера, разбрызгивая по окопу осколки стекла и ошмётки мозга. Тело с половиной черепа отлетает назад, впечатывается в стенку окопа и грузно сползает вниз.
Шипя, взлетает ракета, слышится истошный крик унтера Рапоты:
– В атаку, ребятушки, пошли-пошли! Шевели задницей за царя и отечество! Не торчать на месте, кочерыжки, покосит!..
На открытом пространстве, выбравшись из окопа, новобранцы бестолково суетятся, плохо понимая, куда бежать и зачем. Перед ними оказывается Рапота с шашкой и наганом, его лицо страшно:
– Расстреляю, суки-и-и-и, вперёд!!
Рваная цепь – многие отстали, кто-то вообще завалился обратно в свой окоп – двинулась в сторону немецкой оборонительной линии, расцвеченной огоньками выстрелов. Чуть поодаль другую цепь солдат, беспрестанно кланяющихся перед пением пуль, увлекает за собой Гуляков. Раздается нестройное «ура!» – безысходное и отчаянное, которым наступающие пытаются заглушить ужас.
Шаг влево, два вправо, пять прыжков вперед – чтобы затруднить врагу прицеливание… Бегущий Гуляков натыкается на стоящего на коленях солдата – того, что первым вывесил поверх гимнастерки нательный крест. Тот, стоя на коленях и не обращая внимания на настырно зудящие вокруг пули, истово бьет себя двумя перстами в лоб, живот, погоны и, раскачиваясь, выкрикивает фальцетом в небо: