Остыл Клыч почти так же быстро, как и распалился:
– Выполнение стрельбы из винтовки сегодня, вот сразу будет видно, кто казак, а кто – бурдюк для браги. Напра–фу!..
После утреннего «орального» разогрева ротная колонна юнкеров марширует на стрельбище духоподъёмно, с облегчением и с песней. Что бы там ни ждало впереди, хуже сегодня уже быть не должно: как показывала практика, утреннее извержение подъесаула сильно истощало его дневной карательный потенциал.
Наше дело с кем подраться –
С неприятелем всегда,
Мы не будем дожидаться,
Когда он придет сюда
Ночки темны, тучки грозны
Над головушкой плывут,
Оренбургские казаки
На врага в поход идут
Засверкали, заблестели
Наши русские штыки,
Испугались, оробели
Все России вороги!
***
Солнце приваривает мокрые гимнастерки к спинам, горячая земля подогревает снизу живот, а раскаленную винтовку с трудом терпят ладони. Пот заливает и жжет глаза, ростовые фанерные мишени едва различимы в струях знойного марева. Захарчук ходит вдоль лежащих юнкеров и раздвигает носом сапога их ноги в стороны:
– Что яйца зажали, как гусары на балу! Шире ноги – тверже упор будет!
Гуляков и Завалишин лежат на линии огня рядом.
– Мать его! Три патрона в молоко, не вижу ничего, глаза застит! Клыч сгнобит в конюшне…
Завалишину, страдающему от вчерашнего – вернее, от сегодняшнего ночного – на жаре совсем худо: в его груди что–то клокочет и булькает, как в кастрюле с холодцом, серое лицо покрыто крупными каплями пота, который льется струйкой с подбородка, обильно смачивая пыль.
– Не паникуй, Сёмка, сейчас поправим…
Гуляков приподнимается, смотрит, где Захарчук. Тот рычит что–то педагогическое юнкеру на левом фланге, прижимая ногой локоть стрелка к земле. Гуляков отирает пот с лица, несколько раз сильно зажмуривает глаза, переносит ствол своей винтовки в сторону соседней, завалишинской, мишени, резко выдыхает, целится и трижды нажимает на спуск, быстро передергивая затвор. В центре квадратной фанерной головы вспухают ежики из белой щепы двух пулевых отверстий, еще одно появляется пониже, на груди.
Звучит команда подъесаула:
– Разряжай! К мишеням, бегом!
Юнкеры стоят каждый возле своей цели. Вдоль фанерных истуканов медленно идет Захарчук, помечая карандашом в замусоленной тетрадке результаты. Подходит к мишени Завалишина, ковыряет пальцем дырки от пуль, хмыкает:
– С испугу, что ли, в лоб дважды заправил, Завалишин? С похмелья лучше бьешь, чем на трезвую голову – это новое слово в стрелковой подготовке. Свободен!..
Спасенный от конюшенного навоза, юнкер бежит к товарищам, а ротный переходит к следующей мишени. Считает пулевые отметины, сгрудившиеся в центре фигуры.
– Хвалю, Гуляков. Как всегда, кучно, красиво, прямо как на картинке в наставлении.
– Служу Отечеству!
Захарчук направляется, было, к группе юнкеров, расслабленно сидящих в кружок на траве и громко гогочущих, но, пройдя несколько шагов, вдруг останавливается:
– Гуляков, а на фронте что этот ханурик будет делать, если тебя рядом не окажется? Там или он пулю в лоб, или ему. Ведь в лютое пекло идёте, сынки, а как выживать, толком не знаете. Наставления – это одно, а вымуштрованный германец – совсем другое. Пошел бы с вами, да кто ж отпустит… За одного тебя спокоен, не пропадешь, бог даст…
– Справимся, господин подъесаул. Как учили…
Клыч вздыхает, сует тетрадку за голенище сапога и идет к юнкерам. Окрест разносится рыканье:
– Ну что рассупонились, как бабы после бани? Оружие чистить! Не воинство – богадельня хуторская на заутрене!..
***
Станем надевать ружье, и шашку, и суму,
Станем забывать да отца-мать и жену.
С песней разудалой мы пойдем на смертный бой,
Служба наша служба – чужедальна сторона,
Буйная головушка – казацкая судьба…
Из дверей ресторана валят клубы табачного дыма, а слова старой казачьей песни перебиваются звоном посуды, молодецким хохотом, женским визгом. На крыльце сгрудились несколько выпускников Оренбургского казачьего военного училища: вчерашние юнкера, прапорщики образца августа 1914 года, то и дело косятся в стекло входной двери, выглядывая, как сидит на них первая офицерская форма, не топорщится ли где, ровно ли лежит портупея, не скособочилась ли шашка.
Праздник по случаю выпуска уже достиг той стадии, когда сплоченный поначалу коллектив разбивается на небольшие группы по интересам выпивающих, закусывающих и перебивающих друг друга людей. За столиком в углу – подъесаул Захарчук при полном параде, с медалями, подкрученными усами и томно обмахивающейся веером дородной супругой, которой уже скучно: она меланхолически жует черешню, сплевывая косточки в соусник. Ротный чокается рюмкой с поминутно подходящими подопечными, для которых особое удовольствие – услышать от наставника не привычное «охламон» или «булдыга», а уважительное обращение равного к равному. Подъесаул благосклонно величает каждого юного офицера, подсаживающегося с рюмкой, «господин прапорщик», отчего те розовеют, распрямляют плечи и тщетно стараются напустить солидности.
Гуляков подпирает стену в центре зала в компании с дамой в сильно декольтированном платье. Она изо всех сил кокетничает, но энтузиазма у прапорщика в новеньких погонах это не вызывает.
– Александр, вы сегодня на присяге в бурках и папахах были такие романтичные! Как горцы. Только те дикие, а вы приличные люди стали теперь. Украдите меня, бросьте через седло, прижмите рукой, вот здесь (берет ладонь Гулякова и кладет к себе на поясницу) и скачите куда-нибудь, чем дальше отсюда, тем лучше. Вы сегодня клятву давали – защитником быть. А я так хочу защиты, ну прямо так нуждаюсь! Увезите меня от Калюжного. Когда он меня кушает своими безумными глазами, мне кажется, что заползает змея. Вот сюда…
Она согнутым пальцем оттягивает платье на груди, давая возможность собеседнику заглянуть туда, где в чашках корсета парится обильное белое тесто с голубоватыми прожилками.
Дама царапает пересохшими губами ухо собеседника:
– Помню, Саша, твои губы там…
Гулякову скучно. Под ложечкой уже холодок предвкушения первого боя, непреодолимое желание завалить пару германцев, а лучше – сойтись в сабельном, и рубить, рубить…
– Я, Авдотья Серафимовна, клялся Отечество блюсти. Женщин поперек седла класть – это другое ремесло. А Калюжный уже напился и не для вас опасен, а сам для себя…
Возле столика в центре зала атлетически сложенный брюнет в сапожках с неуставными каблуками, угольным чубом и горячечным взором нетрезвого Мефистофеля, подбадриваемый криками, держит плашмя шашку, на которой стоит рюмка с водкой. Он подносит ее ко рту, частью – проливая, частью – выхлебывая, подбрасывает мелкую посудину шашкой и коротким ударом разбивает в стеклянную пыль.
От раздавшейся овации и восторженного женского визга он впадает в раж, ловит за рукав норовящего прошмыгнуть бочком официанта с блюдом фруктов:
– Стоять вот тут, поднос ровно держать…
Офицер пристраивает сверху фруктовой горки большое красное яблоко. Блюдо ходит ходуном в руках официанта, моментально смекнувшего, что сегодня точно не его день.
– Человек, не дергайся, цел будешь, – Калюжный отходит на шаг и кладет лезвие шашки на левую ладонь, прикидывая траекторию удара. – Глаза мне завяжите кто-нибудь, ну же!..
В притихшем зале вызывающе громыхает покатившаяся пустая бутылка, задетая под столами чьей–то ногой, да неосторожно взвизгивает скрипка в руках тучного еврея –музыканта, предусмотрительно отошедшего под прикрытие увитой гирляндами колонны.
Гуляков, отодрав от себя собеседницу, подходит к Калюжному и цепко сжимает его ладонь на рукояти шашки.
– Андрей, покалечишь штатского. Выйди во двор, остынь. Завтра – на фронт, там геройствовать будешь…
С полминуты горячечные угольки одних глаз сверлят серый металл других. Две фигуры застыли в угрожающей статике: пудов семь накачанных мышц Калюжного нависают над невысокой сжатой пружиной – из тех, что не могут давить, потому что нечем, а, распрямляясь, взрываются сразу огромным количеством злой жилистой энергии.