Застегивая пальто, я пробираюсь дальше через деревья. Держать ребенка неудобно, приходится делать это одной рукой – второй я убираю низко висящую ветку с дороги. Снег с нее, ледяной, мокрый, падает прямо мне за воротник. Промокшие ноги в разодранных подержанных ботинках начинают болеть.
Ребенок становится тяжелее с каждым моим шагом. Я замедляюсь, тяжело дыша, затем нагибаюсь, зачерпнув ладонью снега, чтобы справиться с сухостью во рту, холод обжигает пальцы через дырки в перчатках. Выпрямляюсь, едва не уронив ребенка. Хочет ли он пить? Если я дам ему немного снега, ему станет лучше или хуже? Даже не знаю. Я держу его на расстоянии вытянутой руки и внезапно чувствую себя такой беспомощной. Я столького не знаю. Я никогда не держала ребенка, не считая той единственной секунды, когда только родила, и уж тем более я никогда не заботилась о ребенке. Я хочу оставить его здесь. С пустыми руками я смогу дотянуть до ближайшей деревни. Он бы все равно умер в том вагоне. Что там, что тут – какая разница?
Ручка ребенка, размером не больше грецкого ореха, вдруг вздымается и, схватив мой палец, крепко держится за него. Что он думает, когда смотрит наверх и видит лицо, совсем не похожее на то, которое он знал с рождения? Он практически того же возраста, какого был бы сейчас мой ребенок. Я представляю мать, чьи шрамы до сих пор болят, как и мои. Я смотрю на этого ребенка, и мое сердце смягчается. У него когда-то было имя. Как может ребенок, слишком маленький, чтобы знать собственное имя, найти своих родителей? Я хочу, чтобы он дышал, чтобы он держался до тех пор, пока мы не найдем укрытие.
Я нежно укладываю его голову, перед тем как снова завернуть его в пальто. Затем я делаю новый рывок, пробираясь вперед с удвоенной силой. Но ветер стал сильнее, покрытые снегом ветви деревьев бьют в лицо, становится тяжело дышать. Вторая остановка была ошибкой. Кроме вокзала, здесь нет ничего в пределах многих километров. Если мы останемся, мы умрем, этот ребенок умрет точно так же, как если бы остался в поезде.
– Я смогу! – кричу я во всеуслышание, в своем отчаянии забыв о том, что меня не должны услышать.
В ответ мне ветер завывает еще громче.
Я снова пытаюсь двигаться вперед. Мои пальцы онемели, ноги свинцовые. Каждый шаг против резкого ветра дается все тяжелее. Снег превращается в изморозь, покрывая нас ледяной коркой. Картинка вокруг как-то странно посерела по краям. Глаза ребенка закрыты, он смирился с судьбой, которая изначально была ему предначертана. Я делаю еще один шаг, оступаюсь, снова встаю.
– Прости меня, – говорю я, не в силах больше удерживать его. Затем я падаю вперед, и все погружается во тьму.
Глава 4
Астрид
Скрип поворачивающейся дверной ручки, чьи-то руки давят на твердое дерево. Сперва кажется, что это пришло из мутного сна, который я не могу разобрать.
Звуки повторяются, на этот раз громче, дверь со скрежетом открывается. Я удерживаю себя на месте. Меня охватывает сильный ужас. Инспекции нередко приходили без предупреждения в течение тех пятнадцати месяцев со дня моего возвращения. Гестапо или местная полиция, которая выполняет их работу. Они пока не заметили меня и не требовали ausweis[14], которую добыл мне герр Нойхофф – идентификационную карточку, которой, к сожалению, может быть недостаточно. Моя репутация на сцене одновременно и подарок судьбы, и проклятие здесь, в Дармштадте: она дает мне средства на существование, но делает мою фальшивую личность лишь тонкой фанерой, за которой невозможно спрятаться. Поэтому, когда приходят проверяющие, я исчезаю под одним из вагонов, покрытых брезентом, или же, если времени совсем нет, – в лесах. Но здесь, в вагоне Петра, без подвала, с единственной дверью, я в ловушке.
Глубокий мужской голос разрезает темноту.
– Это всего лишь я.
Руки Петра, прикосновения которых я так часто чувствую по ночам в последние месяцы, уводят меня из страшных снов прошлого, которые меня не покидают, нежно массируя мою спину.
– Нашли кого-то в лесу.
Я перекатываюсь на другой бок.
– Кто нашел, ты? – спрашиваю я. Петр почти не спит, он ходит по ночам, рыщет по округе, как беспокойный волк, даже в самую глухую зиму. Я протягиваю руку, чтобы коснуться щетины на его щеке, с огорчением замечая, что мешки под его глазами стали еще больше.
– Я был рядом с ручьем, – ответил он. – Думал, это раненое животное.
Гласные у него огубленные, и «вэ» больше похожа на «уэ», его русский акцент ничуть не изменился, он как будто уехал из Ленинграда несколько недель, а не несколько лет назад.
– И естественно, ты подошел поближе, – говорю я ворчливым тоном. Я бы пошла в противоположную сторону.
– Да. – Он помогает мне встать. – Они были без сознания, поэтому я принес их сюда. – От него чувствуется запах спиртного, он пил совсем недавно, не успел протрезветь.
– Они? – повторяю я, теперь с вопросительной интонацией.
– Женщина. – Меня разбирает ревность, когда я представляю, что он держит на руках кого-то, кроме меня. – Еще там был ребенок. – Он достает самокрутку из кармана.
Женщина и ребенок, одни в лесу, ночью. Это дико, даже для цирка. От странных вещей – или незнакомцев – ничего хорошего быть не может.
Я поспешно одеваюсь и натягиваю пальто. Под отворотом я нащупываю грубый контур распоротых ниток, там, где раньше была пришита желтая звезда. Иду за Петром в леденящую темноту, опуская подбородок ниже, чтобы защититься от кусачего ветра. Его лачуга – одна из полудюжины, разбросанных по пологому склону долины. Отдельный квартал для старших, самых опытных артистов. И хотя мое официальное жилье находится в доме, длинном, отдельно стоящем здании, где спала большая часть девушек, довольно быстро я стала проводить все время у Петра. Сновала туда-сюда ночью или перед рассветом, пользуясь любым предлогом.
Когда я вернулась в Дармштадт, я предполагала, что останусь здесь только до тех пор, пока герр Нойхофф найдет воздушную гимнастку на замену, а я заодно разберусь, куда мне дальше идти. Но договор действовал, и по мере подготовки к первому туру здесь, мои надежды куда-то уехать улетучивались. А потом я познакомилась с Петром, который присоединился к цирку Нойхоффа тогда, когда меня здесь не было. Он был клоуном, но не тем образом в шутовском наряде, который возникает в голове любого человека, не связанного с цирком. Его выступления были особенными, тщательно продуманными, он сочетал комедию, сатиру и иронию с таким талантом, какого я не встречала прежде.
Я не ожидала, что снова буду с кем-то, и уж тем более, что влюблюсь. Петр на десять лет меня старше и совсем не такой, как все остальные артисты. Он был родом из русских аристократов, когда те еще существовали, некоторые даже говорили, что он двоюродный брат царя Николая. При других обстоятельствах мы бы никогда не встретились. Однако цирк – великий уравнитель. Кем бы мы ни были по классу, национальности или жизненному опыту, здесь мы одинаковы, всех нас оценивают только по таланту. Петр сражался в Мировой войне. У него не было ранений, во всяком случае, заметных, но в нем была такая меланхолия, что становилось очевидно – он так и не оправился от войны. Его грусть откликнулась во мне, нас притянуло друг к другу.
Я собираюсь идти к дому, где живут все девушки. Петр качает головой и ведет меня в другую сторону.
– Туда. – Огонек его самокрутки мерцает в темноте точно крошечный факел.
Прибывшие в доме герра Нойхоффа – это тоже весьма необычно.
– Они не могут остаться, – шепчу я. Как будто кто-то еще может меня здесь услышать.
– Конечно, – отвечает Петр. – Просто временное убежище, чтобы они не погибли в метели. – Меня накрывает его тенью. Его талант клоуна кажется невероятным не только из-за его печали. Однажды он рассказал мне: когда он впервые пытался попасть в цирк, его не взяли, сказав, что он слишком высокий для клоуна. Тогда он пошел учиться в театр в Киеве, создал своего иронического персонажа, который идеально подходил его угловатым чертам и длинным ногам, и стал переходить из цирка в цирк, становясь все известнее благодаря своей актерской игре. Эксцентричные комические выступления Петра, часто демонстрирующие неуважение к власти, известны повсеместно. В годы войны его номера становились все язвительнее, и все более очевидной – его ненависть к войне и фашизму. Чем более дерзкими и непочтительными становились его шутки, тем больше приходило зрителей.