Но Шурки там уже не было.
Он прошел мимо железной сетки, за которой топорщились пальто и куртки. От них пахло мокрой собакой. Дремала на табуретке гардеробщица. В ее мире Матвей Иванович был еще жив. Подбородок ее лежал на груди, а закрытые глаза видели выпуск Мариинской женской гимназии тысяча восемьсот девяносто четвертого года.
Шурка осторожно просунул руку в ячейку. Нащупал кепку. Чью? Неважно. В любой кепке есть отворот. А за отворотом… Есть! Пальцы выудили картонную гильзу, обсыпанную табачными крошками, осторожно вернули безымянную кепку на место. Папироса переместилась Шурке в рукав.
Он не видел, что по следу его уже шла Елена Петровна.
Она нацелилась подловить «шкета» на какой-нибудь пакости. На проступке. Он ошибется. Оступится. Рано или поздно. Во что бы то ни стало. И тогда – вон: в «дефективный» класс. А лучше – из школы.
Вспомнив слово «ласка», Елена Петровна раздула ноздри. Директриса – просто устарела, политически отстала: «ласка». Тюрьма! Вот что таким поможет. А не ласка.
Как Зарема мимо спящего Гирея из пушкинской поэмы, Елена Петровна проскользнула мимо гардеробщицы.
Шурка зашел в туалет. Кабинки без всякого стыда и без дверей показывали обложенные кафелем дырки в полу. Пахло мочой и хлоркой. Подоконник был исписан ругательствами. Окно было закрашено белой краской. Шурка подошел, прислонился лбом. Оно было холодное. Глаза застилала корявая неровная белизна. Плотная. Окончательная. Но откуда тогда это чувство по утрам, что Таня есть, что вот-вот найдется?
Острое и твердое, оно тихонько таяло весь день, к вечеру исчезало совсем. Казалось, навсегда. Но утром объявлялось вновь. Как лезвие в животе. И начинало пытать заново.
«Уйди уж тогда совсем», – попросил в белизну стекла Шурка.
«Полундра! Капуста!» – заорал кто-то в коридоре. Труба тревоги: замечен враг! Шурка очнулся. В пальцах торчала папироса. Шурка переломил ее, кинул в кафельное срамное око.
– Ты что? Куришь? – настырно ощупал его сзади голос.
Шурка повернулся. Капуста, то есть Елена Петровна поводила носом. Глазки ее побегали по кафельному полу, проскакали по кабинкам, лизнули подоконник, уставились на Шурку.
«Глядит как. Волчонок и есть», – с дрожью в животе думала она. Но в голове будто сверкнул прожектор. «Подвести советский народ и партию?» – сказал в голове голос директрисы. Нет, голос товарища Сталина, голос самого Ленина. Как будто портреты их висели не в кабинете директора школы, а внутри самой Елены Петровны: «Подведете партию?» Она задрожала. С непривычки голос зазвучал не ласково, а скомкано:
– Ты это… не на уроке… почему?
Дефективный угрюмо глядел в пол. Показывал ежик на голове. Хотелось заорать. Схватить за плечи и трясти. Очень хотелось. Но она вспомнила слова товарища Ленина, они были написаны на стене школьного вестибюля: «учиться, учиться и учиться». Она научится! Не подведет советский народ.
Елена Петровна попробовала опять:
– Какой у тебя урок?
Тот пожал плечом:
– История.
Та смутилась.
– Да, точно. Вот ведь… как вышло… Был человек – и нет его. Фельдшер сказала: истощение.
– Да.
Тишина воняла мочой и хлоркой. В кафельных глазках плавали окурки. А теперь что? Поднять руку и погладить? Плечи сами собой выдали дрожь. Елена Петровна сцепила зубы, собралась с мыслями, вздохнула.
Протянула было руку, но тут же убрала. И впервые увидела, какого цвета у этого дефективного были глаза. Они оказались серыми.
– Ладно. Ты это… – махнула она рукой, – иди все-таки на урок. – И ушла.
Шурка постоял еще. А потом вышел из школы.
Шурка задрал голову. Дом был тот же. Четыре этажа, и на каждом человек, который его строил, менял свои намерения. Первый сделал простым, скромным, как будто сложил из прямоугольных глыб. На втором робко, как из кондитерского шприца, выдавил завитушки – понемногу у каждого окна. На третьем из взбесившихся гипсовых локонов окна уже еле проглядывали. На четвертом строго стояли белые колонны. А венчал все огромный портал, как у театра. Пышный с огромной каменной вазой на самом верху. Шурка помнил вазу. Вазы больше не было. Вазу дом еще той зимой скинул им с Таней на голову. Промахнулся. Или просто решил попугать. Может, вообще, шутил. Сейчас Шурка уже ни в чем не был уверен.
Тогда почти все окна в доме были заклеены бумагой или закрыты фанерой: стекла вынесло, когда Ленинград бомбили и обстреливали. Сейчас в голых стеклах дрожало небо – серое, зимнее, низкое.
Даже снег был не такой. Тогда он, казалось, лег навсегда. Улицы превратились в муравьиные тропинки среди арктических сугробов. Теперь – был вялым, липким, следы на тротуаре сразу темнели и наливались водой.
Из арки вышла женщина. Глянула на Шурку мельком. Не узнала, свернула, чавкая по снежной жиже, пошла по тротуару туда, где попирали постамент гигантские черные ступни, а еще дальше угадывалось зияние площади. Шурка ее тоже не узнал. Он никого не узнавал. Все их прежние соседи умерли зимой.
Последний адрес, который Таня еще могла знать.
Вот их бывшие окна. Два справа – комната большая. Над одним подпалина: там была выведена труба железной печки. Печки, в которой сгорел мишка.
Комната по-прежнему была мертва. Окна заделаны фанерой.
Он вспомнил восковое лицо Матвея Ивановича, глаз, похожий на вареное яйцо… Но Таня так сделать не могла. Только не Таня.
Она просто сегодня не пришла. Не сегодня.
Главное, Таня знает этот адрес.
Он обходил их каждый день – все. Дом, из которого их забрали в госпиталь, а потом – в эвакуацию. Дом, который разбомбило. Дом, в котором они жили с тетей и дядей до войны. Дом, в котором они жили с мамой и папой – до всего.
Шурка сунул покрасневшие руки в карманы.
Ну и что. Он и завтра сюда придет.
Внезапно догадка осенила его.
«Я профессор», – самодовольно похвалил себя Шурка.
Вынул коробок спичек. Чиркнул. Дал прогореть. Задул. Стал выводить обуглившейся палочкой на стене:
«Таня…» Уголек обломился, поцарапал стену. Шурка опять чиркнул. Прожег еще одну.
«…мы…»
Хрустнула, измазав пальцы. «Черт!» Пришлось сжечь еще одну. И еще.
Наконец надпись была готова:
«Таня, мы на Садовой. Д. 14. Шурка».
Глава 2
– Ну, Шурка, ну черт… Где тебя носит? – пробормотал дядя Яша, прищурился от дыма, смахнул прочь от лица его сизое щупальце (оно послушно поплыло в лестничный пролет). Привычное раздражение охватило его. «Спокойно», – одернул себя дядя Яша, тоже привычно. Не для очередной ссоры он это затеял, всю эту поездку, выпросил для Шурки место в машине. «Нам просто нужно больше времени вместе. Что-нибудь делать – вместе. Совместный труд на свежем воздухе и так далее». Папироса догорела, обожгла пальцы. Дядя Яша выругался, выронил окурок, притопнул его ногой. Схватился за ручку входной двери. Квартира тут же показала темный коридор с просветом, где был вход на общую кухню. Тускло поблескивали висящие на стене тазы. И никакого Шурки! – вот жулик, в ванной наверное до сих пор чешется. Да плевать девчонкам там на… Дядя Яша набрал полную грудь воздуха. «Ну где ты там, ну?» – хотел гаркнуть, когда в самом низу, в подъезде, хлопнула дверь – звук получился пушечный, как в колодце. Эхо заметалось вверх: по плиткам, которыми были выложены лестничные площадки, отскакивало от крашеных стен, от каменных ступеней, до самого люка на чердак. И следом с лестницы донесся басок:
– Я с-а-а-а-ам…
Дядя Яша прислушался, тихо выдохнул. Топали вверх шаги. По два на каждую ступень: одной ногой, потом другой. За ними еле слышно шелестели другие, взрослые.
– Мам-м-м-ма-а-а-а… – гудел в лестничном колодце басок. – Не-е-е-е-ет! Не-е-е-ет! Я са-а-а-ам!!!
Дядя Яша тихо разжал пальцы, выпустил дверную ручку. Тихо, стараясь не стукнуть протезом, скользнул к перилам, заглянул в лестничный пролет, похожий сверху на морскую раковину.
По перилам поднималась белая рука – взлетала и опускалась. Две маленькие, пухлые, переступали, цепляясь за прутья.