У Дома офицеров все оставалось неизменным. Представить себе девушку, ожидавшую снисходительной улыбки лейтенанта: «Ну, что, пошли?!» – в джинсах, кедах, мужской рубашке, с прической «под Бабетту» или «Венчик мира» – было немыслимо. Все те же прически в стиле Греты Гарбо или шестимесячные завивки, с сеточкой, те же каблучки, шляпки, плащи – уже болонья, та же пудра, те же покрасневшие на холоде носики, та же искательная, безнадежная улыбка, застывшая на ярко накрашенных губах.
Постепенно толпы по выходным у «луча надежды» стали редеть. Если ранее быть женой офицера было и престижно, и сытно, то теперь приоритеты стали на глазах меняться. Никита Сергеевич сыграл свою роль не только в сокращении численности защитников Родины, но и их материального обеспечения. Стало быть, рушилось и брачное реноме. Жена заведующего мясным отделом или администратора модного театра, телевизионного мастера или директора плавательного бассейна, женского портного или штурмана дальнего плавания – это зазвучало гордо. Если же военнослужащий, то уж не из Дома офицеров, а из Академий или, лучше всего, из чего-то ближе к космонавтике. Юрий Гагарин не зря слетал. Да и наука вошла в моду. Девушка в очках с простыми стеклами, проводившая часы в курилке публичной библиотеки, – не пустая выдумка режиссера Владимира Меньшова и феерической Ирины Муравьевой. Так что рой на углу Литейного и Кирочной редел, но не иссякал. Ещё в середине 70-х я встречал у Дома офицеров этих милых молодых девушек и уже немолодых женщин, наивно ждавших, что судьба и им улыбнется. Они были не виноваты в том, что прав Салтыков-Щедрин: Россия государство обширное, обильное и богатое; да человек-то глуп…
…«В парке Чаир распускаются розы»…
…Как будто вчера это было и – в другой жизни. Вчера я сидел и рассматривал папины ордена. Папа ордена никогда не носил. Они лежали в коробочках с сафьяновой подкладкой. У папы на пиджаке, в котором он ходил на работу, были прикреплены только орденские планки. После войны – до 1948 года – орденоносец был уважаемым человеком, что отражалось и на материальном положении. Папа бесплатно пользовался общественным транспортом, а раз в год бесплатно мог ездить лечиться на юг. Запали загадочные слова «Цихисдзири», «Цхалтубо». За каждый орден государство платило. Сколько – не помню, но вместе с другими льготами (освобождение от подоходного налога, скидка при оплате жилья и пр.) это давало ощутимое облегчение. Поэтому, думаю, он и носил орденские планки. «Это тыловики бренчат наградами», – как-то сказал он. Действительно, никто из папиных сослуживцев ордена не нацеплял. Мой дядя, окончивший войну в Германии, никогда ордена не надевал, хотя их было не меньше, чем у папы. Потом – в 1948-м году – все выплаты, льготы и пособия отменили, конечно, по желанию самих фронтовиков; о фронтовиках забыли и уже никогда не вспоминали, кроме «потешных» шествий» раз в году 9-го Мая стариков с обилием юбилейных медалей, значков Отличников Внутренних войск СССР или Внутренних войск НКВД. И двухдневные фальшивые славословия в адрес Победителей, живущих в жутких коммуналках или развалюхах-избах. Плюс праздничные наборы с полукопченой колбасой (пол-палки) и баночками с крабами и красной икрой. И – будет! Планки на папином пиджаке остались, папа их не снимал. Возможно, для памяти. Но, скорее всего, чтобы не было дырок на их месте. Другого пиджака у папы долгое время не было. Когда же появился новый костюм – это где-то к концу 50-х – планки исчезли. Я же долгое время рассматривал ордена и медали и представлял, как папа воевал. О войне он рассказывать не любил. Как и мой дядя, и все другие наши родные или друзья, прошедшие войну. (Значительно позже моя теща – человек удивительный, мужественный и добрый, меня искренне любивший и во всем поддерживающий – неожиданно резко оборвала, когда я уже не в первый раз спрашивал ее о войне. «Вы дали подписку о неразглашении?» – сыронизировал я. «Ничего я не давала. Если начну рассказывать – вспоминать, проживать все это ещё раз, я сойду с ума». Всю блокаду она была в Ленинграде, работала в городской прокуратуре референтом по особо опасным делам. Расследовала случаи людоедства, которых было значительно больше, чем можно себе представить. Страшное.)
…В другой жизни, но как будто вчера-позавчера мой папа, лет семи, также рассматривал ордена своего деда – Павла-Августина Иосифовича. Впрочем, когда папа рассматривал ордена моего прадеда, того уже звали Павлом Осиповичем – прадед перешел из Католичества в Православие. Орденов было много и, как папа рассказывал, каждый раз, когда прадед надевал все ордена, а делал он это также крайне редко, только по случаю парадов на Марсовом поле – бывшем Царицыном лугу, или Высочайших смотров Павловского лейб-гвардии полка, где он служил и которым некоторое время командовал, так вот, каждый раз получалось разное число. Папа никак не мог сосчитать, сколько у генерала Павла Яблонского их было. Более всего папе нравился Орден св. Анны 2-й степени с мечами и бантами, Орден Почетного Легиона. И ещё румынский Железный крест.
…Совсем в другой жизни, но – рукой подать, несколько поколений… Из небольшого деревянного дома, который стоял на углу Литейной першпективы и Кирошной улицы, на том месте, где находится Дом Офицеров – «луч надежды», у которого я рассматривал афиши с именами чудесных ленинградских артистов и музыкантов, – из этого казенного сруба часто выходил высокий, худощавый, но жилистый человек в длинной шубе. Он заметно горбился, поэтому впереди ее полы чуть касались земли. Офицеры на вахте около его дома, вдоль Штаба Корпуса военных поселений – это следующий дом по Литейному после Кирошной – и далее, по всему пути следования мрачного господина в простой шубе вытягивались во фрунт и замирали, но он шагал мерно, четко и, казалось, не замечал эти окаменевшие фигуры, заиндевевшие от мороза и ужаса лица. Его взгляд был устремлен вниз, словно он боялся оступиться и нарушить чеканный ритм своего движения, а голова была привычно склонена к левому плечу. Нависший лоб, надменно взлетевшие мохнатые брови, поджатые губы с чуть приподнятыми уголками, впалые щеки, мясистые, плотно прижатые к черепу уши и глубоко посаженные серые прозрачные глаза выдавали в нем человека умного, надменного, беспощадного, озабоченного и безупречного. Он переходил Фурштатскую, затем Сергиевскую и, не доходя до Захарьевской, сворачивал направо, вглубь, к Собору Преподобного Сергия Радонежского. Там он находился продолжительное время, исповедуясь и причащаясь, но чаще – просто в молитве или молчаливом раздумье. «Много ляжет на мою голову незаслуженных проклятий»… Выйдя из храма, он обычно доходил до Невы, стоял, глядя на ледоход или на темные фигурки, спешившие от берега к берегу по вставшему льду, на силуэт Петропавловской крепости, мутно вырисовывавшийся по левую руку, и возвращался домой, также тяжело, ритмично и неумолимо ступая по намертво замерзшей земле. Это был граф Алексей Андреевич Аракчеев.
…Там, где был Собор Преподобного Сергия Радонежского, с 1932 года сделали приемную НКВД, где часами выстаивали ленинградцы и невольные гости нашего города в очередях, чтобы узнать о судьбе близких – отцов, сыновей, матерей, дочерей, внуков, друзей… Справок там не выдавали, но, если посылочку не брали, значит…
«И ненужным привеском болтался
Возле тюрем своих Ленинград…»
…Во время вечерних прогулок, но чаще днем – уже при полном параде, то есть в идеально подогнанном мундире темно-зеленого цвета, но без единого ордена, темно-серых рейтузах с лампасами и в золотых эполетах, порой с накинутым на плечи плащом с пелериной – подчеркнуто скромным щеголем, чем также привлек симпатии своего первого патрона – Павла, встречал граф Аракчеев князя Виктора Павловича Кочубея. Того самого Кочубея, который приходился дедом князю Виктору Сергеевичу Кочубею – начальнику Главного управления министерства Императорского Двора и Уделов, в особняк которого на Фурштатской мы с мамой носили мои анализы, помните? Того самого князя Виктора Павловича Кочубея, которому цесаревич Александр Павлович написал 10 мая 1796 года удивительное письмо, где помимо всего прочего говорилось: