В Коктебель меня возила каждый август моя мама, которая много слышала об этом странном местечке караимов и крымских татар от своих «арзамасцев». Первый раз я попал туда в восьмилетнем возрасте. Она тогда заехала за мной к бабкиной сестре на недостроенную дачу в Одессу, куда меня отправили после первой смены пионерлагеря, и мы сели на белый пароход «Россия», обходивший побережье от Одессы до Батуми и сошли в Феодосии – оттуда близко, полчаса на такси.
На пароходе было скучно. Мама весь день играла под тентом в преферанс или пропадала в биллиардной, а я мок в бассейне и беседовал с разными бездельниками на палубе. Иногда они угощали меня мороженым, и странно – как это я ни разу не попал на серьёзного педофила (на несерьезного попадал, наверняка, но по причине его несерьезности этого не замечал). А по вечерам она играла на рояле в салоне и танцевала в ресторане с батумскими спекулянтами, сочинскими игроками и прочим сомнительным элементом, собиравшимся на таких рейсах. Тут уж я был всегда при ней, как пудель на веревочке.
По расписанию остановки в Феодосии не было, там и причала-то не было для таких судов, но по договоренности с пассажирским помощником капитана, чей китель был белее облаков и буруна на волне от адмиральского катера, тот самый катер подошел, и нас туда спустили. Просто по дружбе – «здесь остановки нет, а мне пожалуйста» – в те оттепельные времена многое происходило «по дружбе».
Катер, правда, был не совсем адмиральский, грязноват вблизи, но это не портило общего впечатления, а только подчеркивало белизну нашего отдаляющегося в синеву теплохода, и всего, что на нем – от капитанской фуражки до салфеток в ресторане. После мы стали ездить до Феодосии на поезде, все потные и перепачканные паровозной гарью.
Мы останавливались всегда в одном и том же доме у базара, куда пис-дом выходил задами; это если «передами» считать пляж и домик Волошина. Мама договорилась, и нам выдали пропуск, который пропускал нас на территорию, где мы могли не только насквозь проходить к морю, но и пользоваться заодно пис-пляжами – мужским и женским, разделенными дощатым, голубым забором с множественными щелями и дырками.
У дырок тех и щелей члены Совписа, в голом, как и положено членам, виде, проводили свои лучшие творческие часы, пока за перегородкой их жены – равно как и чужие – упиваясь блаженством законного сего бесстыдства, погружали телеса в оздоровительные, как тогда считалось, солнечные ванны.
Как-то раз я увидел на песке алюминиевую каноэ с веслом, и никого вокруг. Зачем-то столкнул в воду, вероятно, потому что лодка и так была на полкорпуса в воде и как бы сама просилась. Но как только я туда сдуру запрыгнул, так сразу понял вдруг, что весло каноэ – не мой снаряд. Лодка, почуяв неловкого капитана, стала брыкаться и, в конце концов, перевернулась, и я, выбиваясь из сил, дотолкал ее кое-как до берега, который оказался женским пляжем, где этот наглый десант был воспринят с вялым оживлением.
Мама, в которой южная раскрепощенность была задавлена каким-то диким пуританством столичного мещанства, узнав об инциденте, была до крайности смущена. Вероятно, испугалась, что в поведении моем очевидицы заподозрили некий умысел, сексуальную агрессию двенадцати- или тринадцатилетнего недоросля. И что это каким-то образом дойдет до школы – вера в тоталитарность доноса была сильнее всех прочих вер. Оставшиеся дни она больше не оставляла меня на волю случая, но упорно, отказавшись от бильярда, таскала меня по бухтам да по горам. И это отнимало столько времени и сил, что было уж не до пляжа с голыми тетками.
Кроме жописов, наличествовали и также пис-дети. Я с ними там бегал, и мне это казалось спокойнее, чем с моей пролетарской школьной компанией. Мама говорила, что среди сов. писателей, при всей их сволочной жизни, приличные люди встречаются все-таки чаще, чем в любой другой среде: членов Совписа уважали, а пролетариата побаивались. И что с теми детишками можно бегать с меньшим опасением антисемитских подножек – их хотя бы дома этому не учат, утешала она сама себя.
(Впоследствии у меня было много возможностей оценить её правоту: Союз Советских Писателей, во всяком случае, его Московское отделение, был при всей своей лицемерной верноподданности злобным гадюшником здоровой антисоветчины).
Помимо базара, позади Дома Писателей, через шоссе располагался профсоюзный Дом Отдыха «Голубой Залив». Там отдыхали по бесплатным путевкам шахтеры из Кузбасса и металлурги из Кривого Рога – или, может быть, наоборот? – и была танцверанда с аккордеоном и массовиком-затейником. Писатели, что помоложе, бегали туда щупать крутобоких крымских девушек, которые собирались там ежевечерне и в полном составе, потому что в пис-дом посторонних бдительно не пропускали. Да и танцев своих там не было, а одни только скучные посиделки жеманных жописов после ужина на балюстраде.
Коренному же населению «Голубого Залива», как шахтерам, так и металлургам, было категорически не до танцев. Они начинали обычно в столовой за обедом, потом продолжали на пляже, на жаре, потом каким-то чудом доползали, как из разведки, с потерями, обратно до своих коек, что в голубых фанерных корпусах за шоссе, и спали с перерывами попить водички уже до завтрашнего обеда. А тогда уж опохмелялись из магазинчика по соседству, и – всё по новой.
Таким образом, по вечерам на их танцверанде пришлые, местные крымские девочки – особая порода степных кобылиц – были вакантны для плодотворных (в самом прямом смысле) контактов с пришлыми же – к тому же и вообще приезжими – отпрысками столичной творческой интеллигенции.
Сразу за пис-домом лежал большой пустырь, заросший бурьяном и два весьма примечательных заведения по краям: татарская чебуречная с первыми просочившимися на родину татарами и, на дальнем краю, ресторан, тоже мастодонт из ушедшей эпохи фокстрота.
Чебуречная размещалась в дощатом сарае, пестро, доска за доской, выкрашенном в лазурь, зеленый и желтый, и была смачным напоминанием о том самом кишении тут лет еще двадцать-тридцать назад татарской жизни, по которому тосковал еще Волошин; и как раз в тех самых, вышеупомянутых стихах о Доме. Никакие другие, кстати, и не были мне тогда известны. Всё проясняется в сравнении! Чебуреки, во всяком случае, были изумительные, и аромат кипящего бараньего жира работал как торговый бренд того пустыря и свалки.
А навстречу, с другого конца пустыря лилось со скрипок и саксофонов ресторанное танго, и там неизвестно откуда взявшиеся дамы в шляпках с вуалями и кавалеры в вечерних костюмах пили шампанское «Брют» из Потемкинских погребов в Новом Свете, что сразу за Судаком, и густую крымскую «Мадеру», производимую в соседней Щебетовке, где тоже был старорежимный винзавод.
От ресторана начиналась дорога в Тихую Бухту, отгороженную от залива крутым глиняным мысом Хамелеон, названным так за свою ящерообразную форму и за постоянную цветовую мимикрию под общий фон берега. В начале дороги стоял алебастровый олень с ветвистыми рогами, образец советской курортной архитектуры.
Кроме легендарного и «краеугольного» для этого места волошинского Дома, в поселке было несколько дач, принадлежавших знаковым по тем временам фигурам от литературы и искусства. Игорь Моисеев, Мариэтта Шагинян, знаменитый летчик-испытатель Анохин без глаза из Киева. Особый интерес вызывала дача генерал-академика Микулина.
Я застал эту дачу еще не заселенной. Просто стоял большой пустой дом на холме над самым морем, над дорогой в Бухты – мимо не пройдешь, и все спрашивали: кто же это такой крутой, что тут построился? Генерал присылал туда гостей – разных шикарных дам не слишком тяжелого поведения, а сам при этом блистательно отсутствовал, и с подмосковной своей Николиной Горы переписывался с гостьями телеграммами «молния» по срочному тарифу (вероятно, по цековскому каналу, т. к. в кабинеты вхож был «без стука»). Он тогда изобрел ионизатор воздуха для продления жизни своих коллег-пенсионеров и активно рекламировал его по ТВ, тогда как вся большая авиация продолжала летать на его моторах – и Туполев и шмуполев, и Ильюшин, и Микоян (и даже, прости Господи, Гуревич). И примкнувший к ним Антонов из братского Киева.