Ева проползла по одеялу и коснулась лихорадочной щеки, чей ярко-красный цвет делал маму похожей на разрумяненную куклу. Та медленно подняла веки. Ее глаза были стеклянными и словно смотрели сквозь Еву, усиливая неприятную ассоциацию. Ева испугалась – испугалась этой почти безжизненной фигуры с остановившимися на ней голубыми глазами. А затем мама произнесла ее имя, и оно хрустнуло у нее в губах, словно старая бумага.
– Батшева, – прошептала она.
За этим словом последовал ужасающий приступ кашля, который надломил и сотряс все ее тело. Этот скрипучий шепот и то, как мама рвано выдыхала после каждого слога, будто имя Евы должно было стать последним словом в ее жизни, надолго поселило в девочке ненависть к нему. Всякий раз, когда папа пытался назвать ее Батшевой после маминой смерти, она затыкала уши и начинала рыдать.
Тогда-то папа и стал звать ее Евой. Это было единственное воспоминание Евы о маминой жизни – об их недолгой жизни вместе, – и его она предпочла бы забыть. Такая память не доставляла ей никакого удовольствия. Гораздо больше ей нравилось рассматривать мамину фотокарточку, притворяясь, будто она действительно помнит эту очаровательную женщину с мягкими каштановыми волосами и фарфоровой кожей. На снимке она держала Еву на коленях, сидя рядом с гораздо более молодым Камилло: в черных волосах еще не поселилась седина, лицо серьезно, но в карих глазах пляшут смешинки.
Ева пыталась вообразить себя малышкой на фото – крохотной девочкой, неотрывно глядящей на мать снизу вверх. Но, как она ни старалась, память безмолвствовала. Ева даже не была похожа на маму. Так уж вышло, что она уродилась в отца, разве что кожа чуть бледнее, а губы розовее. Тосковать по кому-то, кого не знал, было трудно.
Ева задумалась, любил ли Анджело, внук Сантино, свою маму. Она надеялась, что не очень сильно. Любить, а потом потерять кого-то – намного хуже, чем не знать его вообще.
* * *
– Почему ты грустишь? – спросила Ева, обнимая колени под длинной ночнушкой.
Она нашла Анджело в папиной библиотеке: двери на балкон были распахнуты, дождь тяжело барабанил по розовой плитке внизу. Ева не ждала ответа: до сих пор он не отвечал ей ни разу. Анджело уже три месяца жил у них на вилле вместе с бабулей и дедулей, и Ева делала все, чтобы с ним подружиться. Она играла для него на скрипке. Танцевала. Плескалась в фонтане прямо в школьной форме и грязно ругалась – только чтобы вызвать у него смех. Иногда он и правда смеялся, и это вдохновляло ее на новые попытки. Но до сегодняшнего дня он никогда ей не отвечал.
– Я скучаю по маме.
Сердце Евы подпрыгнуло от изумления. Он заговорил с ней! По-итальянски! Ева знала, что Анджело понимает обращенную к нему речь, но думала, что говорит он только по-английски, как и полагается американцу.
– А я свою маму не помню. Она умерла, когда мне было четыре, – сказала Ева, надеясь, что беседа на этом не прервется.
– Ты совсем ничего не помнишь? – спросил Анджело.
– Ну, папа мне кое-что рассказывал. Она была австрийкой, а не итальянкой, как он. Ее звали Адель Адлер. Красиво, правда? Я иногда люблю выводить ее имя лучшим почерком. Мне кажется, так могли бы звать какую-нибудь американскую звезду кино. Она даже немного была похожа на актрису. Папа говорит, это была любовь с первого взгляда.
Конечно, это была пустая болтовня, но Анджело смотрел на Еву с интересом, и она решила продолжить.
– Когда папа впервые встретил маму, он был в Вене по делам, продавал бутылки для вина. У него свой стекольный завод – ну, ты знаешь. Так что он продает бутылки всем винодельням. А в Австрии очень хорошее вино. Папа однажды дал мне попробовать. – Ева решила, Анджело должен знать, насколько она искушена в жизни.
– Она тоже играла на скрипке? – спросил Анджело нерешительно.
– Нет. Мама ни на чем не играла. Но она хотела, чтобы я стала великой скрипачкой, как мой австрийский дедушка. Он был очень, очень знаменит. Ну, или так говорит дядя Феликс. – Ева пожала плечами. – А какой была твоя мама?
Анджело не отвечал несколько секунд, и Ева подумала, что он так и вернется к своему обычному молчанию.
– У нее были темные волосы, как у тебя, – прошептал он наконец. Затем медленно вытянул руку и коснулся ее волос. Ева затаила дыхание; пальцы мальчика скользнули по длинному локону и снова упали.
– А какого цвета у нее были глаза? – спросила Ева мягко.
– Карие… Тоже как у тебя.
– И она была красивая, как я?
В этом вопросе не было кокетства: Еве постоянно твердили, что она красавица, и она привыкла воспринимать это как должное.
Анджело склонил голову к плечу, задумавшись.
– Наверное. Для меня – была. И она была мягкой.
Последнее слово он произнес по-английски, и Ева наморщила нос, не уверенная, что поняла правильно.
– Мягкой? Soffice или grassa?
– Нет. Не grassa. Не толстой. Просто все в ней меня успокаивало. Она была… мягкой.
В этом ответе звучали такие мудрость и зрелость, что Еве оставалось только хлопать глазами.
– Но… твоя бабуля тоже мягкая, – заметила она наконец, просто чтобы сказать хоть что-нибудь.
– Да, но иначе. Бабуля все время суетится. Пытается сделать меня счастливым. Окружить любовью. Но это не то же самое. Мама была любовью. Ей даже не нужно было стараться. Она просто… была.
Некоторое время они сидели молча, глядя за окно. Ева думала о матерях, любви и чувстве одиночества, которое всегда вызывал у нее дождь, пускай она и не была одинока.
– Хочешь быть моим братом, Анджело? – спросила она, рассматривая его профиль. – У меня никогда не было брата. Я бы очень хотела!
– У меня есть сестра, – прошептал он, не сводя глаз с дождя и, кажется, вовсе ее не слыша. – Она осталась в Америке. Она родилась… и мама умерла. И теперь она в Америке, а я здесь.
– Но о ней заботится твой папа.
Анджело грустно покачал головой:
– Он отдал ее моей тете. Маминой сестре. Она всегда хотела ребенка.
– А тебя – нет? – спросила Ева озадаченно.
Анджело пожал плечами, словно это не имело значения.
– Как ее зовут… твою маленькую сестренку? – не отступала Ева.
– Анна. Папа назвал ее в честь мамы.
– Вы с ней еще увидитесь.
Анджело повернул голову. В свете маленькой лампы на столе Камилло его глаза казались скорее серыми, чем голубыми.
– Вряд ли. Папа сказал, мой дом теперь в Италии. Но я не хочу жить в Италии, Ева. Я хочу к своей семье. – Голос Анджело надломился, и он уставился на свои ладони, словно стыдясь минутной слабости. Это был первый раз, когда он назвал ее по имени, и Ева осмелилась взять его за руку.
– Я буду твоей семьей, Анджело. Я буду хорошей сестрой, обещаю. Можешь даже звать меня Анной, когда никто не слышит.
Анджело тяжело сглотнул. Пальцы, переплетенные с Евиными, сжались.
– Я не хочу звать тебя Анной, – выговорил он сквозь слезы и снова посмотрел на Еву, часто-часто моргая. – Я не хочу звать тебя Анной, но я буду твоим братом.
– Ты можешь быть Росселли, если хочешь. Папа не станет возражать!
– Тогда я буду Анджело Росселли Бьянко. – Он улыбнулся и шмыгнул носом.
– А я буду Батшева Росселли Бьянко.
– Батшева? – Настал черед Анджело недоуменно хмурить брови.
– Да. Так меня зовут по-настоящему. Но все называют меня просто Ева. Это еврейское имя, – добавила она с гордостью.
– Еврейское?
– Ага. Мы евреи.
– Что это значит?
– Если честно, я и сама не уверена. – Ева пожала плечами. – У меня в школе нет уроков религии. Но я не католичка. Большинство моих друзей не знают наших молитв и не ходят в храм. Ну, кроме моих кузин Леви и Клаудии. Они тоже евреи.
– Ты не католичка? – переспросил Анджело в изумлении.
– Нет.
– Но ты же веришь в Иисуса?
– В каком смысле – верю?
– Что он истинный Господь?
Ева наморщила лоб:
– Нет. Вряд ли. Нашего Бога зовут по-другому.
– И ты не ходишь на мессу?