– Ничего.
– Где же ваши-то?
– Мать ушла к отцу на рудник.
Они вошли в избу. Изба состояла из трех окон: два на улицу, третье во двор; в переднем углу стол стоит, а в самом углу – четыре иконы медные и перед ними божничка, т. е. полочка и лампадка; перед окнами две лавки; на стене приклеена картина Страшного суда и два другие лубочные изображения; в углу налево стоит шкафчик с посудой; большая русская печь, с приступками, корчагами, кринками, лопатой деревянной и ухватами, занимает четверть избы; против печки большие полати, под ними, против печки, стоит двухспальная кровать с плохонькой периной, двумя подушками, стеганным из различных лоскутков одеялом; над кроватью, в углу, висит сарафан, сермяга и большая шапка; под кроватью красный небольшой сундучок. На полу постланы половики изгребные, прибитые к полу гвоздиками.
– Насилу-то я попал к вам.
– Садитесь, гости будете.
– А ведь вам, чать, скучно?
– Ой, и не говорите…
– Как же вы одни-то теперь спите?
– Ничего.
Она врала: ей очень было скучно, она боялась, чтобы кто не убил ее, особенно в последнее время – ее пугали по ночам даже тараканы.
– Что вы поделываете?
– Чулок вяжу.
– Елена Гавриловна…
– Чего?
– Я весь измучился об вас… Не поверите: просто бы все так сидел с вами да на вас глядел.
– Ой ли?
– Ей-богу, Елена Гавриловна!
– Ну?
– Я люблю вас. – И он обнял ее, но она оттолкнула его, так что он чуть не свалился с лавки.
– Отстаньте!
– Я люблю вас.
– Поди-кось, так и поверили! Эк, дуру какую нашли. Коли сидеть хотите, так смирно сидите, а то свистну по чему придется.
– Экие вы жестокие! – И он взял ее за руку.
– Вам русским языком-то говорят! – И она ударила его по руке.
В это время щеки у нее сделались красными, грудь поднималась, она говорила не своим голосом.
– Матушка, Леночка, друг… – шептал Плотников; он сильно обнял Елену Гавриловну и поцеловал ее.
– Oй! – И она, вырвавшись, убежала к дверям и сильно крикнула: – Негодный человек вы после этого! – И она заплакала.
Плотников испугался; хотелось ему обласкать Елену, но она и слушать его не хотела.
– Уйди ты от меня, аспид проклятый!.. Ну, как я теперь в люди покажусь?
– Еленушка!
– Я, ей-богу, закричу!
Плотников пошел к двери.
– Прощай!
Она молчит.
– Прощай! – И он пошел.
– Илья Назарыч! – сказала она громко, но голос ее дрожал, и дернула его за сюртук; дернувши, она побежала к окну и, как ни в чем не бывало, села на лавку.
– А!
– Нет, я ничего… А вы никому не скажете?
– Никому. Поцелуемся!
– А вот! – И она показала ему кулак.
Кажется, Плотникову можно бы было уйти, потому что он завладел Еленой, но ему этого мало было: ему хотелось, чтобы она его сама поцеловала, но она никак этого не хотела, и когда он еще обнял ее раз, она наотрез сказала, что выгонит его, а целовать его теперь не будет, потому что грех. Так как это продолжалось часа два, то влюбленные сидели уже со свечой галькой, которую принес с собой Плотников. Бог знает, сколько бы они просидели, только скоро подъехал отец. Увидев с улицы, что у дочери огонь, он почему-то вздумал взглянуть с улицы в окно… Ужас его был неописанный, но он сдержался.
Глава IV. Суд отца
«Час от часу не легче», – проговорил он про себя и стал отпирать ворота. Скрип от ворот влюбленные услыхали, но Плотников, однако, нашелся скоро: огонь потушили, а он выскочил в окно, побежал по улице. Токменцов стоял в воротах с поленом. Как только пробежал мимо Плотников, он бросил в него полено, но полено не попало.
– Я тебе, подлому человеку! Попадешься в другой раз!.. Собаки, усь! усь! – И вмиг залаяли две собаки, за ними шесть, и залаяли все двести старослободских собак, а десять пустились вдогонку за Плотниковым.
Ганька ничего не понимал и кое-как вполз в избу. Вошел в избу и отец.
– Оленка! – сказал он. – Вздувай огонь!
Вздула Елена огонь на лучину; оставшуюся свечку от Плотникова она успела спрятать, а отец об ней позабыл.
– У, подлая! – подошел к ней отец и ударил ее крепко по спине, так что она чуть не упала на пол. Она заплакала.
– Пореви! У! Будь ты проклятая!.. Делай завариху, гадина! Есть щи-те?
– Не варили…
– А! все с любовником-то со своим стрескала?
– Тятенька…
– Поговори еще! Осподи, что за напасти! Экой я грешник такой!.. Да будьте вы все… – И он, плюнув, вышел во двор распрягать лошадь.
Поспела завариха, состоящая из ржаной муки, разведенной в горячей воде в чугунке, и сгустившаяся в глиняной латке над огнем, разложенным на шостке. Елена постлала на стол изгребную скатерть, принесла кринку молока, ковригу ржаного хлеба и потом латку с кашей-заварихой. Сняв халат, сапоги, оставшись в рубахе и штанах и перекрестившись, отец сел молча с Ганькой за стол.
– А ты?
Села и Елена. Отец привез с собой полусальную свечу, доставшуюся ему из рудника, и, воткнув ее в середину заварихи, стал наблюдать, как растапливается сало; потом семейство стало кушать, запивая молоком. Отец с сыном ели с аппетитом, но Елена не могла есть: ее душили слезы, слезы не наружные, а внутренние. Кто когда-нибудь бывал в страшном горе и не имел возможности плакать при людях, тот знает эти слезы; человек сидит сам не свой, не чувствуя, что кругом делается, в голове словно туман, только и вертятся какие-нибудь два слова; предметы, на которые он смотрит, кажутся теперь или увеличенными, или уменьшенными, – и глотает человек что-то горько-соленое, а грудь ему давит, сердце бьется сильнее… И сколько страданий выражается на лице и в глазах Елены! То ей кажется, что отец, вместо того чтобы почерпнуть деревянной ложкой кашу, хочет ее ударить, и она вздрагивает, то ей убежать хочется из дому куда-нибудь далеко-далеко или уйти в сарай и там выплакать свое горе.
Сидели все молча. Ганька ел много, как голодная собака, и бессмысленно глядел то на сестру, то на отца. Он не понимал, зачем отец обзывает Оленку нехорошими словами, и ни с того ни с сего ударил ее.
– Оленка! ты чего не жрешь? – спросил он сестру с участием.
Отец промолчал, Елена хлебнула ложку и опять перестала есть.
– Пошла прочь! – заревел отец.
Елена встала боязливо и потихоньку, боком, пошла к печке и стала как статуя. Наружные слезы не шли у ней по лицу.
А Токменцов ест за двоих; уже одна ложка осталась заварихи, и та съелась. Задумался отец, подперев подбородок, и молиться не стал. О чем он думал? Мысль его не останавливалась долго ни на чем. Ему припоминался только ряд несчастий; дранье, смерть сына, положение его жены, при воспоминании о которой как будто что-то кололо его сердце, и самое главное и свежее – разврат дочери. Ему хотелось избить дочь до смерти, но ему не хотелось встать, руки не поднимались, а ругаться он находил бесполезным, да и не находил слов, как бы выругать дочь. Так просидел он с полчаса, и так простояла Елена, едва переводя дух, чтобы не услышал ее отец. Услышь отец, что она плачет, быть бы ей битой, а пожалуй, и калекой на всю жизнь. Между тем Ганька уже спал на печке. Но вот отец встал, пошатнулся, глаза у него дикие, он зло посмотрел на дочь, сжал кулаки и остановился; дочь выдержала этот взгляд стойко; лицо у нее было белее прежнего, она как будто готова была на все: «Бей, тятенька: все равно, а одним покойником больше будет…» Отец прошел к кровати и лег спать, не молясь Богу. Это было с ним в первый раз в жизни. Только один тяжелый вздох послышался, как он лег, и скрежет здоровых зубов, и громко скрипнула кровать от его потяготы. Елена же между тем убрала со стола, погасила лучину и легла на лавку, положив под голову халат отца; сарафан она сняла. Тихо в избе, только Ганька по временам турусит громко и хохочет, да тараканы, черные большие и красные, то шумят, то шлепаются с потолка на пол; не спят отец с дочерью.
«Осподи Исусе! Да пошто же ты экую напасть нам, грешным, приставил! Чем я-то хуже других, чем я не человек! Вон Ганька-шельмец говорит, что люди, по-нынешнему, выходит все едино, что собаки. Он это по малолетству судит, оно ведь и правда». – И он пустился думать: почему человек – скот или собака, но хорошего ничего не выдумал; надоело ему эти пустяки разбирать. Чем больше он думал, тем ему гаже казалась жизнь; какой бы предмет ему ни пришел в голову, этот предмет злит его, и он поворачивается зло со спины на бок, с боку на спину… Теперь его сильно беспокоило поведение дочери, но, разбирая свою прошлую жизнь и сравнивая ее с нынешнею молодежью, он приходил к тому заключению, что девка с жиру бесится, ей пора замуж. В это время он услыхал всхлипыванья дочери. Несколько времени он слушал это всхлипыванье; надоело оно ему, но язык не ворочался крикнуть.