Литмир - Электронная Библиотека
A
A

О гоголевском Санчо Пансе сведения биографов не слишком подробны, но кое-что известно, В.П. Горленко аттестовал его так: «В 1829 году, когда Яким Нимченко, слуга Гоголя, выехал с ним в Петербург, Якиму было лет 26. Он был при Гоголе лакеем и поваром, жил сначала один, потом с женою. Поварскому искусству учился в Орловской губернии, у помещика Филиппова, куда отдан был ещё отцом Гоголя» [53].

* * *

Таков первоначальный круг обстоятельств, на фоне которого разворачивается пребывание юного Николая Васильевича в Северной столице. И уже в это время он начинает работу над фрагментами повестей, посвященных малороссийской тематике, но главным его занятием является знакомство с Петербургом. Картинки города, нравы города, лица, настроения – их исследование делается главным трудом и развлечением одновременно.

Посещая столичные парки, церкви, заведения, Гоголь встречает предмет своей первой влюблённости, находит объект того чувства, которое, к сожалению, постигает такая же неудача, как и первый опыт издания крупного произведения. Фальстарт на литературном поприще и неудача в любви толкают Гоголя к бегству из Петербурга, принявшего юного покорителя совсем неласково.

Оба этих факта (влюблённость Гоголя в некую даму и отъезд его за границу) имеют в гоголеведческой литературе очень спорные толкования, суть этих событий трактуют по-разному.

Во-первых, некоторые биографы пытаются оспаривать сам факт наличия той дамы (или девицы), о коей Гоголь напишет в своём письме в Васильевку. Те исследователи жизни писателя, что стремятся подравнять его жизнь под версию о ненормальности, некоторой ущербности и скудости любовных чувствований Николая Васильевича или, пуще того, навесить на писателя подозрения в каких-то отклонениях, бьются об заклад, что никакой и дамы-то не было, что всё это обман и надувательство, что не любил никого тот автор неудавшейся юношеской поэмы, а целиком и полностью врёт! Да-да, есть такие исследователи, которые считают, что они лучше самого Гоголя могут знать о том, что чувствовал Гоголь и что владело Гоголем.

Во-вторых, самому отъезду Гоголя в Любек придают черты чего-то ненормального, сумасшедшего, по крайней мере – глупого, иррационального, вздорного.

Добросовестные гоголеведы, разумеется, удивляются подобному подходу. Тот же Василий Гиппиус, к примеру, размышляет таким вот образом: «Через несколько дней после рецензии «Северн. пчелы» Гоголь пишет матери, что решился ехать за границу. Уже в этом письме дано сразу несколько объяснений поездке – позже прибавятся и новые: здесь и желание «воспитать свои страсти в тишине», чтобы «рассеивать благо и работать на пользу мира», то есть то, что задумано было в Нежине – и нежелание «пресмыкаться» на службе, и глухой намёк на «неудачи» (прямо о неудаче с «Ганцем» не сказано), и, наконец, потребность «бежать от самого себя» – от несчастной и мучительной любви к женщине, которую он считает «слишком высокой для себя» [54].

Далее Гиппиус продолжает: «Гоголю привыкли не верить и считать всё, что он говорит о себе – если об этом не знал Данилевский или Прокопович – мистификацией. Но спрашивается, во-первых, – желая мистифицировать, неужели мистификатор не сумел бы сделать это более расчётливо, не громоздя один мотив на другой? во-вторых, – почему мотив человеческого поступка должен быть непременно один? и в-третьих, – что невероятного в том, что Гоголь пережил безнадежную влюблённость? тем более, что общеизвестно его письмо, написанное Данилевскому о том, как он два раза был близок к «пламени», «пропасти» любви и оба раза твердая воля преодолевала его желание. Но биографам была нужна легенда о никогда не влюблявшемся Гоголе» [55].

Письмо Гоголя Данилевскому, о котором упоминает Гиппиус, является чрезвычайно важным документом для прояснения нюансов гоголевской биографии, содержание этого письма нам ещё предстоит проанализировать очень подробно, когда дойдём мы до кульминационного момента нашего исследования. Ну а здесь необходимо остановиться на выяснении содержания того письма, о котором Гиппиус упомянул выше, то есть письма Гоголя к матери Марии Ивановне, оно датировано 24 июля 1829 г. Текст его стал одним из наиболее цитируемых в гоголеведении эпистолярных произведений Николая Васильевича, но беда в том, что он довольно объёмен, и потому биографы обычно приводят лишь несколько вырванных из контекста фраз. Я процитирую письмо более подробно, лишь с некоторыми сокращениями. Итак, вот что юный Николай Васильевич решился открыть матери:

«Маменька, дражайшая маменька! Я знаю, вы одни истинный друг мне. Одним вам я только могу сказать… Вы знаете, что я был одарён твердостью, даже редкою в молодом человеке… Кто бы мог ожидать от меня подобной слабости? Но я видел её… нет, не назову её… она слишком высока для всякого, не только для меня.

Я бы назвал её ангелом, но это выражение некстати для неё. Это божество, но облеченное слегка в человеческие страсти. Лицо, которого поразительное блистание в одно мгновение печатлеется в сердце, глаза, быстро пронзающие душу, но их сияния, жгучего, проходящего насквозь всего, не вынесет ни один из человеков. О, если бы вы посмотрели на меня тогда!.. Правда, я умел скрывать себя от всех, но укрылся ли от себя? Адская тоска с возможными муками кипела в груди моей. О, какое жестокое состояние! Мне кажется, если грешнику уготован ад, то он не так мучителен. Нет, это не любовь была… я по крайней мере не слыхал подобной любви. В порыве бешенства и ужаснейших душевных терзаний, я жаждал, кипел упиться одним только взглядом, только одного взгляда алкал я… Взглянуть на неё ещё раз – вот бывало одно-единственное желание, возраставшее сильнее (и) сильнее, с невыразимою едкостью тоски. <…>

Это было божество, Им созданное, часть Его же самого. Но, ради Бога, не спрашивайте её имени! Она слишком высока, высока!

Итак я решился. Но к чему, как приступить? Выезд за границу так труден, хлопот так много. Но лишь только я принялся, всё, к удивлению моему, пошло как нельзя лучше; я даже легко получил пропуск. Одна остановка была наконец за деньгами; но вдруг получаю следуемые в Опекунский совет. <…>

Не огорчайтесь, добрая, несравненная маменька! Этот перелом для меня необходим. Это училище непременно образует меня. Я имею дурной характер, испорченный и избалованный нрав (в этом признаюсь я от чистого сердца); лень и безжизненное для меня здесь пребывание непременно упрочили бы мне их на век. Нет, мне нужно переделать себя, переродиться, оживиться новою жизнью, расцвесть силою души в вечном труде и деятельности; и если я не могу быть счастлив (нет, я никогда не буду счастлив для себя: это божественное существо вырвало покой из груди моей и удалилось от меня), по крайней мере всю жизнь посвящу для счастия и блага себе подобных.

Но не ужасайтесь разлуки: я не далеко поеду. Путь мой теперь лежит в Любек.

Принося чувствительнейшую и невыразимую благодарность за ваши драгоценные известия о малороссиянах, прошу вас убедительно не оставлять и впредь таковыми письмами. В тиши уединения я готовлю запас, которого порядочно не обработавши, не пущу в свет. Я не люблю спешить, а тем более занимать поверхностно» [56].

* * *

Такое вот выдалось письмо. Эмоциональное, пафосное. Однако Гоголь, как видно по всему, именно такой настрой имел в своей душе в данный период и выражал в письме этом и в ранее созданной идиллии именно то, что им владело, юным Гоголем. То есть это была не намеренная театральность какая-то, не нарочитая фальшь, а проявление пускай и усиленное гоголевской специфической и странной горячностью, но проявление действительных метаний, чувствований и, конечно же, иллюзий, но всё-таки скорее искренних, чем наигранных.

Далее нам, пожалуй, необходимо подробно поговорить о том, чего, конечно же, ждёт немалая часть читателей этой книги, то есть коснуться одной из наиболее деликатных, но очень и очень замусоренных ненужными мифами сфер гоголевской биографии.

10
{"b":"671968","o":1}