На суде мы, конечно, должны были признать себя виновными в измене родине, хоть это и было очень тяжело, чтобы не получить гораздо более суровое наказание. Но я считаю наш приговор несправедливым прежде всего в том смысле, что в нём смешаны понятия родины и государства, которые есть понятия очень разные. Любая страна может иметь любые различные формы своего государства, но как родина для своего народа она остаётся всегда одной и той же. И мы убежали ведь не от родины, а именно от коммунистического государства. Поэтому нас нельзя было считать изменниками родины. После революции 1917 года огромная масса людей России не только покинула страну, но даже воевала против новой власти, и нельзя же их из-за этого считать изменниками родины! Их по справедливости можно считать лишь противниками нового государства, его идеологии и власти. Они считали себя патриотами России и действительно являлись ими. Также и нас по справедливости можно было считать лишь противниками идеологии и власти коммунистического государства, не более. Себя лично я всегда чувствую и считаю патриотом своей Родины – России и русским националистом. И книгу свою я писал для пользы не только всех, но прежде всего для пользы своей страны и её народа; и не только потому, что моя страна больше всех других в мире пострадала от власти коммунистов, но прежде всего потому, что эта страна – моя, и её народ – мой. Я всегда чувствую и считаю себя частью своей России, всего российского народа и своей русской нации, и этим я всегда счастлив и всегда горжусь!
Расскажу теперь вкратце о своём пребывании в заключении.
Вскоре после суда нас привезли (весной 1973 года) в мордовские лагеря у посёлка Потьма: меня в 19-й, а Александра в 17-й. По дороге в лагерь, в лагере и в столице Мордовии – городе Саранске, куда меня один раз вывезли из лагеря, на меня оказывали сильное давление с целью заставить сотрудничать с КГБ, то есть быть информатором, или «стукачом» среди заключённых. От этих предложений я постоянно и совершенно категорически отказывался. В результате, во-первых, офицер КГБ в тюрьме города Саранска сказал мне, что за отказ от сотрудничества мне не будет разрешено жить в Ленинграде после отбытия заключения. Эти его слова в конце нашего напряжённого и нервного разговора моментально поменяли всё моё положение и поломали все мои надежды и планы на дальнейшую жизнь в своей стране. Поэтому я сразу же решил вести себя так, чтобы после заключения мне возможно более легко разрешили выехать с семьёй за границу. То есть я решил возможно более резко принять такую линию поведения, которая в лагере называется «отрицаловкой». И я начал с того, что тут же заявил этому офицеру: «Тогда я буду прописываться в Лондоне»; и он ответил: «Я думаю, Лондон вам дадут скорее, чем Ленинград». И во-вторых, меня поставили в лагере на самую тяжёлую работу – кочегаром у одного из трёх паровозных паровых котлов, два из которых работали и обслуживали теплом лагерный завод, лагерные бараки и посёлок вокруг лагеря (через несколько месяцев, правда, меня перевели на более лёгкую работу, так как и я попросил администрацию об этом, и сама администрация видела, что эта работа у котла, очень ответственная и важная для лагеря и посёлка, мне не по силам и что я справляюсь с ней недостаточно успешно).
Другими большими событиями моего заключения были следующие. В одно из воскресений апреля 1974 года администрация лагеря объявила, что в этот день будет проведён так называемый «Коммунистический воскресник». Это означает, что несмотря на выходной день, всем людям предлагалось «добровольно» выйти на свою обычную работу и отработать этот день бесплатно. От выхода на работу отказались человек 15, в том числе и я. Администрация собрала всех отказников в своём штабе и начала вызывать нас по одному в кабинет начальника лагеря для выяснения причины нашего отказа. Когда моя очередь уже приближалась, я решил подойти к приоткрытым дверям кабинета и послушать ответы заключённых, чтобы лучше подготовить объяснение и своего отказа. Но я сделал это довольно поздно и почти все молодые заключённые уже прошли, а те, которые ещё остались, – в основном старики, сидящие ещё за войну, и лишь пара людей молодых, попавших в лагерь за какие-то смелые и серьёзные диссидентские дела, – очень осторожно и благоразумно объясняли свой отказ то ли болезнью, то ли усталостью. Эти ответы стариков мне были понятны, но такие же ответы этих молодых зэков меня очень неприятно удивили и раздражили. Я вошёл в кабинет последним. За столом сидело несколько офицеров. На вопрос начальника лагеря: «Почему вы не вышли на коммунистический воскресник?» – я, находясь уже в довольно нервном состоянии, решился вдруг на отчаянный поступок. – Пользуясь формальной добровольностью этого воскресника и формальным правом иметь любые убеждения, плюс стараясь поддерживать выбранную мной линию поведения (на будущий выезд из СССР) и преодолевая, конечно, некоторую робость, ответил совершенно откровенно: «Я не разделяю коммунистическую идеологию, и поэтому не хочу участвовать в коммунистических мероприятиях». К моему удивлению, начальник не обрушил на меня сразу же никакого террора, спасибо ему за это, он лишь сказал: «Ну что ж, предельно просто и ясно. Можем лишь посочувствовать вам из-за ваших заблуждений. Можете идти». Скажу Вам честно, читатель, что я вышел из кабинета гордясь собой, своей победой над робостью и над этими офицерами так же, как гордился после каждой из многочисленных «бесед» с КГБ, на которых меня пытались склонить к сотрудничеству. Но этот мой ответ в штабе всё же, конечно, не прошёл для меня бесследно. Во-первых, как я потом узнал, меня стали считать одним из самых опасных заключённых. (В связи с этим я вспоминаю один смешной момент. – В этот же день воскресника, уже ближе к вечеру, иду я по одной из лагерных дорожек и вдруг вижу, что мне навстречу быстро идёт заключённый Кронид Любарский, очень известный диссидент и учёный, который тоже не вышел на воскресник. Он выглядит очень возбуждённым, машет мне руками и улыбаясь кричит: «Юра, Юра, идите скорее сюда, я вам что-то покажу!» Он приводит меня в наш общий барак, и там в его прихожей он указывает мне на висящий на стене новый плакат, на котором написано: «Они позорят наш отряд: Любарский, Гродецкий». И мы вместе вдоволь похохотали тогда над этим плакатом. Я не знаю, как объяснил свой отказ от воскресника Любарский, но, наверно, он тоже сказал этим офицерам что-то резкое, ведь из нескольких отказников из нашего отряда начальство отметило только нас двоих как «позорящих отряд».) И во-вторых, на мою вину за этот мой ответ в штабе вскоре наложилась ещё одна вина, что и привело к серьёзным последствиям. Какой же была эта новая вина? – В течение одной из «бесед» с молодым офицером КГБ, приблизительно моим ровесником, я как-то несколько расслабился из-за нашего почти равенства по возрасту, и поэтому кроме обычных открытых высказываний своих продемократических, антитоталитарных взглядов, присущих, как мне казалось, многим молодым людям того времени, я довольно опрометчиво позволил себе дать ему добрый совет – как можно скорее покинуть службу в КГБ, так как власть коммунистов необходимо более или менее скоро рухнет из-за противоестественности их идеологии, и если падение их власти будет связано с большими общественными волнениями и ему в ходе подавления этих волнений придётся по приказу уничтожить политзаключённых, то он потом может сильно пострадать за это от новой власти. На это молодой офицер ответил так: «О, вы уже даже меня начинаете агитировать! Мы вам климат поменяем!» И действительно, в конце октября 1974 года меня этапом из Мордовии через Москву переправили в Пермскую область, Чусовской район, где зима гораздо суровее, лагерь 37.
Во время этого этапа один из моих попутчиков (Петров, имени его, к сожалению, не помню) сказал мне, что демократическая оппозиция впервые установила «День политзаключённого в СССР» – 30 октября 1974 года, что на это нужно отреагировать движением за признание нас именно политзаключёнными, а не уголовниками, и что в рамках этого движения нужно писать в Верховный Совет требования о переводе нас на статус политзаключённых и на менее жёсткий режим нашего содержания, который не должен включать в себя такие положения, как: принудительный труд, стрижка наголо, хождение строем, ношение на груди именного ярлыка и различные ограничения, связанные с перепиской и свиданиями с родственниками, посылками от них, получением и передачей информации и тому подобное. А так как официального перевода нас на статус политзаключённых, конечно же, не будет, то нам нужно переходить на него самовольно. И вот, прибыв в лагерь, я только один раз вышел на работу, а на следующее утро я подал заявление администрации об отказе от работы, объясняя это требованием признания меня политзаключённым и вредностью их производства. Должен признаться, что сделать такой резкий шаг мне помогла не только выбранная мной линия поведения, но ещё именно очень большая вредность их производства, – воздух внутри завода был весь насыщен пылью какого-то стеклянного или химического порошка, который специальными машинами засыпался в тонкие трубки нагревательных элементов для электрических утюгов. А я-то мечтал ещё когда-нибудь поиграть в оркестре, пусть хоть и только в любительском, и для моего тромбона мои лёгкие должны ведь быть вполне чистыми и здоровыми. В результате отказа от работы я сразу же был заключён в маленькую внутрилагерную тюрьму, в которой с редкими перерывами на один – два дня я находился примерно с середины ноября 1974 года по середину марта 1975 года на режимах то ПКТ (помещение камерного типа), то ШИЗО (штрафной изолятор). Это режимы пониженного и ещё более низкого питания. В один из этих коротких выходов в лагерь из этой тюрьмы я познакомился с заключённым Яковом Михайловичем Сусленским. Он предложил мне принять участие в движении за самовольный переход на статус политзаключённых, и я ему сказал, что я это уже сделал, за что и сижу в ШИЗО. Через несколько дней и он за самовольный переход на этот статус оказался в этой же внутрилагерной тюрьме, в соседней камере. В начале марта нас двоих вывезли из лагеря в какой-то ближний городок, где нам устроили моментальный, закрытый и без защитников суд по обвинению в злостном нарушении режима содержания. Приговор этого суда определил наш перевод на более суровый режим содержания – крытая тюрьма до конца срока. Так мы с ним оказались в тюрьме города Владимира приблизительно в конце марта – начале апреля 1975 года. Я находился там почти до самого освобождения, – лишь за один месяц до конца срока заключения меня этапом переправили в Ленинград, опять в следственный изолятор КГБ, откуда я и был освобождён 20 сентября 1976 года.