Я сужу людей. Сказано: "Не судите..." - а я сужу. Я легко иду на первый контакт, несу свою готовность понимать и быть понятой: чего там, друзья, мы же все равны, мы все - братья, хотя бы по разуму... Мне же в ответ вдруг: "Ой-е-ей! Не верим! Актриса, да? Такая простая, да? Да где вы таких актрис видали?" Не верят люди, что бывает так, чтобы все сразу друг к другу по-хорошему. По их мнению, все это заслужить надо, пройти какой-то карантин, полосу отчуждения. А если кто-то так, с маху, предлагает свое дружеское расположение - тот, видать, с прицелом это делает, затевает что-то.
Такой принцип "презумпции виновности" в мой личный персональный адрес меня замораживает и заставляет "встать в стойку". Нет, зачем мне это надо? И я просто, если невозможно с такими людьми разбежаться, очерчиваю себя волшебным кругом, ко мне уже невозможен эмоциональный доступ с их стороны.
В этом я жестока. Потому что, если бы так поступили со мной, я бы это очень почувствовала. Партнерство, взаимные отражения друг в друге - для меня это очень важная часть жизни. И вдруг мой партнер меня не слышит внутренним слухом, сознательно не слышит. Лишает меня права отразиться в нем. Равнодушие - изощренный вид и способ проявления жестокости. По-моему, это такое тихое избиение, которое хуже шумного публичного позора, всенародной выволочки. Впрочем, конечно, кто как понимает.
"Кто на нас с мечом пойдет..." У женщин часто происходят войны так, как льются "невидимые миру слезы". Об этих войнах остальные, возможно, и не подозревают. Но женщина знает: неким общением ей навязали спор, борьбу, поединок. Надо бороться. (Вот опять это слово "надо"). Ну, ладно, поборемся. Пообщаемся. И так бывает: происходит это самое пресловутое общение, ничего не дающее мне и партнерам, а я вижу всю картину со стороны. Тело мое отдельно, душа отдельно. И можно в разных ракурсах, крупным планом или из отдаления, наблюдать, как все это само по себе двигается, действует, говорит. Даже удовольствие некое приходит - злое, увы, удовольствие...
Думаю, людям со мной все-таки трудно. Особенно близким. От несоответствий каких-то, проявленных на близком расстоянии, я страдаю сама и заставляю очень страдать других. Ну и просто мои настроения... Бывает, я о них предупреждаю: так-то и так-то, мои дорогие, дайте мне уйти к себе и в себя, побыть в безопасной для вас изоляции. Потерпите, я непременно вернусь через час, два, может быть, больше...
Все это - к вопросу о страстях. Когда-нибудь они меня совсем оставят. Наверное. И тогда сбудется моя мечта об идиллической старости. А мечтаю я о ней, представьте себе, с детства. Уже даже публично в этом признавалась, не так давно, в интервью. Я так прямо и вижу себя старушкой в белой панамке, рядом со старичком мужем, тоже на нем белое надето, белые брюки. И панама тоже. Мы идем с ним по дорожке где-то в сельской местности. Идем и разговариваем, он что-то по сторонам видит и мне показывает, я ему. Почти старосветские помещики. Этим видением, предвкушением такого вот финала я любовалась с детских лет, повторяю. И свой нынешний возраст я люблю больше, чем молодые годы. За организованность внутреннюю, рассудительность, обузданность многих уже страстей. Теперь только и жить...
Глава 5
МОЙ ГЛАВНЫЙ ЛЮБОВНИК
Длинное отступление от темы "театр" в предыдущей главе во многом показательно: чтобы вернуться - надо уйти. А вернуться обязательно надо, ведь, говоря о театре, я говорю о том, что было самой, наверное, большой частью моей жизни. Без нее невозможно справедливо судить об остальных: настолько все другие обстоятельства и события были зависимы от театра, определены моими отношениями с ним. А отношения эти были и есть в такой степени противоречивы, что мне предстоит еще разбираться и разбираться в них, продолжая напряженную внутреннюю работу.
Моя жизнь в театре, моя любовь к нему - это любовь-бунт. Не исключено, что в этом смысле театр отвечал мне взаимностью. Очень непростой такой взаимностью: я, любя театр, бунтовала то тихо, то громко - и подчеркиваю: именно потому, что любила. В ответ на это предмет моей любви, по-своему любя меня тоже, изощрялся в разнообразных способах подавления моего бунта.
Все началось с первого момента моего прихода в театр. Я сразу получила работу над ролью, которую репетировала еще раньше, учась на четвертом курсе. Это была та самая роль - Маша в "Кремлевских курантах". В том самом спектакле, который всегда был лицом МХАТа, который шел в нашем театре год за годом, без перерыва, с тех самых пор, как Михаил Погодин написал пьесу для постановки.
Я репетировала с Кторовым, который играл отца Маши. Потом эту роль играл Болдуман. Это были замечательные артисты, еще старой мхатовской школы, такие артисты, которых нельзя подвести ни под какие определительные рамки. Работа с ними была для меня пятым курсом института, безумно интересным. При всем при том, что сам спектакль - чудовищный, роль безобразная. Это наша советская классика, от которой до сих пор меня пробирает дрожь. Вот в эту самую минуту я чувствую все то же: говорю два слова "Кремлевские куранты" - а по спине холодные мурашки, внутри все так и съеживается. На каждом спектакле при выходе на сцену мне было стыдно - не вначале, правда, а уже потом. Сначала-то я была так рада, что работаю во МХАТе. Это сознание было для меня таким праздничным.
Я абсолютно честно могу сказать: на моем первом выходе на эту сцену, внутри меня дрожала каждая струна. Я безмерно волновалась. Подумать только: моя нога касается той сцены, я переступаю через ту кулису, через которую...- и перечень великих имен, бессмертных имен. Да, так было вначале, а потом вместо этого пришел стыд. Он не случайно возник, а был очень близок по своему происхождению моей первоначальной великой гордости: на этой сцене - как можно ставить такое?! Как можно, чтобы лицом и визитной карточкой этого театра служили подобные спектакли?! Спектакли, не любимые всеми артистами, спектакли для галочки...
Двойственность такого существования я чувствовала всегда. Но вопреки своему чувству подчинялась слову "надо". Только это слово бывает разным. В случае с обязательным репертуаром оно прижимало к ногтю, человек чувствовал себя не артистом, а служащим в театре. И священное чувство превращалось в наглядный и очень злой перечень: ты должна отработать свои восемьдесят рублей, на которые ты пришла в театр - отработать их двадцатью-тридцатью спектаклями, плюс эпизодическими ролями, плюс массовками, плюс черными людьми за сценой, плюс шумами и так далее...
Нужен был очень твердый характер, чтобы все это пережить и сохранить желание все-таки работать, делать что-то важное. И он выковывался, но слишком дорогой ценой. А очень многих такой подход ломал или сейчас ломает. В конце концов актер или актриса говорят себе:
- Да, я очень рад или рада, что я работаю во МХАТе. Неважно, что я играю... Важно, что я все-таки здесь, в этом театре, в этом коллективе... Неважно, что моя ниша мала, что она незначительна и в любой момент заполняема кем-то другим. Но ведь если смотреть на все в общем, то она тоже имеет какое-то место и какой-то свой смысл.
Этот момент умирания всего самого лучшего, что было заложено в человеке, истребление чувства верности самому себе, тому, чем тебя Бог наградил,- это ужасно. Я понимаю, что кто-то должен выполнять мелкую вспомогательную работу, что бывают и такие роли-функции... Но как сделать, чтобы играние этого не убивало человека? Очень мудрый, наверное, должен быть подход: как предложить это артисту. Как объяснить, что он должен это сделать. Сделать не потому, что это кем-то указанное "его место", его шесток. А потому что это часть необходимого театру быта. Хотела бы я ответить на вопрос: что надо сделать, чтобы человека не поломать, чтобы он остался способным на большое свершение и не смирился, не потух. А знал бы, что идет на компромисс временно, что это - зима, неизбежная и преходящая в смене времен года, а не обреченность на вечную жизнь в Арктике.