Литмир - Электронная Библиотека

- Анюта наша… Агу? Агушеньки? – мать бережно взяла дитятю из колышки[8]. – А какие у Анюты глазки? Вот какие у нас Анютины глазки!

Старая нянька украдкой скрестила пальцы, ворча под нос: «И выдумают же! И худа не боятся накликать[9], одно слово – молодежь!» - но родители, по счастью, не заметили того. Федор Андреевич держал на руках свою дочку.

- Кошка! Истинная Кошка!

- А другие что ль нет? – ревниво вопросила жена.

- Не-е-т, другие – Кобылины. А это – кисанька… кисанька-царевна!

***

Под холстиною угадывалось что-то прямоугольное и плоское; сверток был перетянут красной тесемкой, и Федор медлил потянуть за кончик. В сердце жило теплое чувство нечаянной радости. Ванюша… Кому ж еще. Наконец Федор развязал подарок.

Образ был писан искусным мастером, он, сам будучи изографом, понял это сразу. Madonna. Хорошенькая пухляшечка. Нежный обвод девичьего лица, мягкие, трогательно-милые черты, и с розовых губ, казалось, вот-вот спорхнет какое-нибудь ласковое словечко. Полуприкрытые густыми ресницами синие глаза с бесконечной нежностью устремлены были на дитя. А малыш, мяконький и беленький – любовно прорисована была каждая складочка нежного детского тельца – не смотрел ни на мать, ни на людей, лишь на золотистый цветок в материнской руке, к которому и тянулся крохотной, пухленькой, в перевязочках, ручкой, а второй так трогательно, так по-детски ухватил маму за палец… Складки темно-пурпурного мафория прописаны были настолько правдоподобно, что делалось понятно: он шит из тонкой шерсти, а бледно-золотой, с легким зеленоватым отблеском испод – это шелк. На заднем плане не было никаких других фигур, деревьев или чего-нибудь иного (что, как рассказывал Джованни, в последние годы стало принято писать у фрягов), ровный золотой фон, но фигуры были зримо объемны, они словно выступали из доски; нимбы, покрытые хитрым византийским узором, казались вычеканенными на плоскости и вовсе не соприкасающимися с людьми.

Налюбовавшись вдоволь, игумен поставил образ, но не в киот, а на полицу, рядом с книгами. Ему подумалось: наверное, изограф очень любил эту женщину. Столько нежности… Быть может, это его жена и дитя. Или дочь и внучок. Он улыбнулся уголками губ. Мать и дитя… Но не Дева и Младенец.

***

За суетою борьбы, за ордынскими и литовскими делами как-то проскользнуло событие, в иное время заставившее бы Алексия отчаянно ринуться в бой. Патриархия поставила на Волынь особого митрополита. Владимиро-Волынская, Холмская, Туровская, Перемышльская епархии отпали от русской митрополии. И даже не в том (хотя и в этом тоже!), насколько успешно владыка Антоний сможет противустать католикам-ляхам, было дело. Рвалась последняя тоненькая ниточка, соединявшая древние и все еще русские земли с Русью нынешней. Но весть пришла в такую пору, что еще и на эту борьбу у Алексия не оставалось ни времени, ни сил.

Вскоре последовал и другой удар. Беда явилась в образе почтенного грека в зрелых летах, с едва тронутой сединою курчавой бородкою, с залысинами над высоким лбом, придававшими его облику еще более учености, с некоторой рыхловатостью тела, обычной для трудяг византийских канцелярий и происходящей не от чревоугодия (что за грубый грех, фи!), а от постоянного сидения. Дакиан был в высшей степени любезен, и он привез вызов на суд. Да-да, Алексий, русский митрополит, вызывался на церковный суд, точно какой-то проворовавшийся попик! Алексий в первый миг ощутил пустоту и звон в ушах, тут же сменившиеся головным кружением. Он точно оказался в центре вращающегося колеса, и унесло бы это колесо его невесть куда, но, по счастью, нашлось кому поддержать владыку под руки.

Алексия (а может, и Дакиана – князь на расправу бывал крутенек!) спасло то, что патриаршья грамота была составлена в самом мягком тоне. Филофей перечислял обвинения, перенесенные прямиком из Ольгердовых жалоб, извещал, что отменил, признав ложным, отлучение от церкви Михаила Тверского, и настоятельно советовал митрополиту самому уладить отношения с обоими князьями, во избежание худшего – не обличал, а скорее давал возможность оправдаться. Алексий почти правильно понял все это так, что Филофей, кем-то припертый к стенке, тем не менее делает для него все, что может. Вот только кем? Император? Фряги? Турки? Алексий перебирал самое невероятное. Тот благообразный болгарин, с которым он в свое время с таким удовольствием беседовал на богословские темы, обнаруживая удивительное единство мнений, не пришел ему на ум ни разу.

Ночью, лежа без сна (голова все еще подкруживалась), Алексий думал о том, что через несколько дней ему исполнится семьдесят один год. Что путешествия в Константинополь по осеннему морю он может просто не пережить. И что суд будет не ему, Алексию Бяконтову (сам удивился - откуда выскочило это мирское прозвание?), а Руси. Его, Алексиевой Руси, которую он олицетворяет в глазах царьградских умников. А значит, он будет бороться, не сумеет избежать поездки – значит, поедет, и будет биться до последнего вздоха.

Только ли передать грамоту должен был византиец? А не собрать ли материал для обвинения? Судя по тому, что из Москвы он собирался ехать в Тверь… Встречи Дакиана с Михаилом допустить было нельзя. Алексию удалось задержать грека в Москве, всячески обласкивая и запугивая лесными пожарами (которые, конечно, давно отгорели – на дворе стоял октябрь. Но греку о том знать было ни к чему!). А тем временем преданный игумен Аввакум, нахлестывая лошадей, уже мчался в Царьград с ответным посланием митрополита и хорошими, очень хорошими пузатыми мешочками… ведь милостыня подобает христианину, разве не так?

***

Еще в прошлом году, когда Владимир Пронский был на Москве, предприимчивый Свибл начал подбивать к нему клинья. Великого труда это не требовало – удельный князь тяготился властной рукою своего тестя и втайне лелеял мысль занять его место. Все было понятно и логично. Князь, всем обязанный Москве и согласный быть ее подручником, был для Дмитрия гораздо желательнее независимого и твердого Олега. Кроме того, Владимир соглашался уступить Лопасню, вернуть которую было заветным желанием Москвы вот уже семнадцать лет. Дмитрий был искренне уверен, что продолжает политику своих предшественников, включая и Алексия. Алексий, умудренный гибельным нятьем тверского князя, вернее всего сказал бы, что Олег не смирится с потерей стола, и что в днешнем обстоянии лучше иметь его союзником, чем врагом. И поэтому замысел разрабатывался втайне от митрополита.

Но нельзя начать войну просто так. И Лопасня, пресловутая и желанная Лопасня, была закреплена за Рязанским князем докончанием, подписанным еще Иваном Красным. Вот тут-то и приключилась пакость – пограбили в рязанской земле московских купцов. Кто пограбил – бог весть, разбойники, кому ж еще. И как удивительно ко времени пришлось сие лихо дело! Алексий обо всем узнал уже на думе. Бояре в один голос кричали «Доколе! Покарать! Сколько ж терпеть!». Иван Вельяминов, способный возразить, загодя был услан в Коломну. Алексий был встревожен, расстроен, почти оскорблен… но даже если бы захотел, уже не смог бы остановить событий, как не остановить стрелы, сорвавшейся с тетивы. 14 декабря московское войско выступило в поход.

***

Две рати сошлись близ Скорнищева. Прончане были оставлены в Засадном полку. Князь Владимир сам похотел, привел тьму доводов, и Олег предпочел не спорить, только хмыкнул в усы. А то не ясно, о чем мечтал любезный зять: переложить главную тяжесть битвы на рязанские плечи, а самим рубить утомленного врага да обдирать с мертвых доспехи.

Дальние холмы тонули в игольчатой тонкой белизне снежного леса, а над всем этим высилась одинокая часовня, такая же белая и, казалось, такая же снежная. Олег отвел рукою ветку, опушенную нежными невесомыми снежинками, на краях почти прозрачными. Холмы кажутся сплошь покрытыми лесом, отчего-то подумалось Олегу, но на самом деле деревья там очень редкие. И без перехода подумалось о Пронском и дочери: нет, трудно Маше будет с ним!

Везде царила деловитая несуетная возня, какая бывает в хорошо устроенном стане накануне боя. Варилось горячее хлебово, в последний раз проверялось оружие и брони. Довольно пофыркивали кони, пряча морды в торбах с овсом. Какой-то ухарь в распахнутом, несмотря на мороз, полушубке, крутнув над головой петлю аркана, крякнул:

46
{"b":"671233","o":1}