Такие праздные размышления бродили в уме у Михаила, пока толмач, уснащая витиеватыми восточными украсами, переводил его очередную фразу. Лицо Мамая, чертами почти европейское, было бесстрастно, а узкие глаза сошлись в крохотные щелочки, так что невозможно было понять, смеется он или гневается.
Правитель, в свою очередь, разглядывал русского князя. Он был мужески красив и яростен, и весь унизительный ритуал проходил с такой безразличной отстраненностью, словно все это происходило вовсе не с ним; Мамай мысленно пообещал, что поубавит ему спеси… несколько позже.
Тверской князь просил ярлык на Великое Владимирское княжение. Мамай решил, что ярлык даст. Михаил давал серебро, целые горы серебра, а главное, он давал прежний Джанибеков выход, потери которого Мамай доселе не мог простить московитам. Ярлык Дмитрию подписывал прежний хан… (Ханов, которых он ставил и низводил, Мамай про себя никогда не звал по имени, называя одинаково «мой»). Правитель краем глаза глянул на «моего». Мамат Салтан[11] и Мамай восседали рядом на почти одинаковых тронах, Мамаев был чуть-чуть ниже. Ничего, со следующим он сядет вровень.
Он даст ярлык Михаилу. Воинов не даст, они нужны ему здесь. Дмитрий, конечно, прибежит просить ярлык заново, и в свою очередь выложит серебро и согласится увеличить дань, и, как знать, если он заплатит больше… Не исключено, что хан к тому времени будет уже другой. Да, стоило подумать о том, чтобы перевести «моего» в разряд «моих прежних». Он, похоже, начинает проявлять самостоятельность. Даже сейчас слушает слишком уж внимательно. А в гарем ему привезли черкешенку, которая ему совершенно ни к чему. Черкешенки были Мамаевой слабостью. Он искренне полагал, что единственной. Да, решено. Если сделать все, как нужно, они еще и передерутся… иншалла. Мамай вечно забывал прибавить это словечко. В Аллаха он верил не очень. В себя гораздо больше. Стравливать русских князей между собою, взаимно ослаблять их и собирать серебро со всех – вот единственно верная политика.
Так рассуждал Мамай, уверенный, что он хитрее всех на свете. Впрочем, Михаил, сумевший столь ловко склонить татарского правителя на свою сторону, про самого себя думал то же самое. До чего же оба они ошибались! Хитрее всех был Федор Андреевич Кошка. Разумеется.
***
В Москве известие, что Михаил в Орде просит Владимирский стол и скорее всего его получит, стало громом с ясного неба. Впрочем, охали недолго.
В думе ни князю, ни Алексию не пришлось даже ничего говорить. Бояре были единодушны: не пустим! Один старик пискнул было: «А как же царева воля?..». На него зашикали, не уважив возраста. Орда еще страшила, но почтения уже не вызывала вовсе.
На всех дорогах выставили заставы, имать тверского князя. Михаил не стал пытаться пробиться ни во Владимир, ни даже в Тверь. Счастливо ускользнув от всех засад, он вборзе явился в Вильне.
***
Лето в этот год выдалось никудышное: ни солнца, ни влаги. К Наталье Овсянице[12] жито еще не дозрело, и этому даже радовались: мужики все равно на рати. К Сдвиженью, когда, по поговорке, уже весь хлеб с поля сдвинулся, едва-едва приступили к жатве.
Дмитрий Иванович, взглянув на грузную, серо-сизую тучу, хозяйственно подумал: зарядит обложной, так жать нескоро зачнут, не перестояло бы. Но в ночь из тучи повалил снег. Мокрый, грязно-серый и холодный. Снег завалил нивы, погребя под собой колосья. Потом снег стаял. Потом пошел опять. А потом повалила литва.
***
А по небу ходили червленые столпы, и снег виделся червленым, точно залитым кровью…
***
Разгильдяйство. Головотяпство. Самоуспокоенность. Вот что губит государства. На Москве вторую литовщину проморгали точно так же, как первую. Михаила спровадили в Литву, и на этом все успокоились. Слишком сильна была инерция Великой Тишины.
Впрочем, на этот раз уже не было такой растерянности. Наспех собранные полки отступали, но отступали в порядке, маневрируя и постоянно тревожа противника, а на горизонте уже маячил призрак настоящей рати. На стенах Волока-Ламского погиб князь Василий Березуйский, но Ольгерд так и не взял города. Потеряв драгоценные три дня, он снял осаду и устремился к Москве.
Ольгерд спешил. Пленные и собственные лазутчики доносили о рязанских, суздальских, каких-то иных ратях, идущих на помощь Дмитрию. Даже если все поделить на дюжину… Он должен был успеть к Москве первым.
***
Братья смотрели с немым вопрошанием. Хмурые беженцы, для коих уже не хватало гостевой избы, приходилось разводить по кельям, смотрели с надеждой. Федор думал, как оборонять монастырь. Сдаваться, бежать, таиться, или того паче, самим открыть ворота в надежде, что среди литвинов отыщутся православные, которые не дадут жечь святую обитель, у него не возникло и мысли. Монастырь – не крепость, но все же обнесен добрым тыном, и из ближних селений притекло немало мужиков. Но – можно ли иноку взять в руки оружие? Ведь неизбежно придется убивать. В том давешнем разговоре с фрязином все мнилось ясным! Но отсиживаться за чужой спиной… Если монастырь падет, если их, именно их недостанет на стенах, как за гробом встретит он погибших мужиков, что ответил, когда скажут: «Мы сражались за вас, почто ж и нас погубил, и жертву нашу содеял напрасной?».
Он шел по двору. У стен, заботливо укрытые берестяными коробами и засыпанные лапником, дремали юные лозы, не ведая о наползающей грозе, и Федор подумал, что, если литвины возьмут монастырь, они обязательно погубят виноград.
И встало отчаянное: «Не хочу!». Люди смертны, такова их природа, и никто не ведает своего часа. Но видеть плод своего труда растоптанным чьей-то чужой злобной волей! Нет, свой труд, свой монастырь, своих людей, свою Родину, он, они будут, должны защищать! Защитить! Иначе все это изначально не стоило труда. Иначе лепше было бы сразу отречься от всего, сущего окрест, сразу бежать в пустыни, в дебри, от всего и от мира с его сложностями и испытаниями. Он, Федор Симоновский, ни от чего и ни от кого не бегал доселе, не побежит и впредь! И братии объявит то же. «Так?» - мысленно вопросил он далекого учителя. И как наяву услышал Сергиев голос: «Разве инок – не муж?».
Монастырскому кузнецу Федор приказал ковать острия для рогатин, другим - готовить древки и пересаживать на долгие рукояти плотницкие секиры. Настоящих воинов, кроме бывшего боярина Симона, в обители не было, и, пожалуй, вернее всего было положиться на то, что привычнее к руке.
***
Ольгерд пробивался к Москве единым кулаком, и за ним тянулась широкая полоса растерзанной, перекореженной земли, подобная следу урагана. А по обеим сторонам безмолвно стояли нетронутые села, лишь кошки шмыгали по дворам, да свои же, местные тати заглядывали в пустые дома, и то нечасто. Ольгерд был близко, и всем было ведомо, что разговор с охотниками пограбить, не сражавшись, у него короток.
Собственно, это и спасло Симонов монастырь, и монахам, по счастью, на сей раз не довелось взять в руки оружие.
Шестого декабря Ольгерд подошел к Москве.
***
Исполинский, окованный медью, защищенный от стрел и камней деревянными щитами, накрытыми влажными кожами, таран бил и бил в крепостные ворота с неотступной размеренностью моря, бьющего в берега. Этот звук доходил даже до княжего терема, и когда он возобновлялся, сердце Евдокии обливало сугубой тревогой. Это значило, что Митя там, на стене. И служанки на миг замирали, вслушиваясь в дальние глухие удары; каждая вспоминала о своем, о женихе, брате ли. Должно быть, только одному человеку на Москве не было дела до Ольгерда с его тараном. Маленькая Настя улыбалась, гулила и делала крохотными ручками ладушки, как ни в чем не бывало.
Княгиня как раз закончила кормить (второго ребенка она решила полностью выкормить сама, и, слава Богу, молоко пока было) и, передав дитя на руки няньке, застегивала на груди саян. Фенька держала нагретую пеленку, чтобы заворачивать младеня. И вдруг отшвырнула пеленку и взвизгнула:
- Нас всех убьют!
- Ты чего?