Он усиленно творил умную молитву, порою проводя так ночи напролет, и чувствовал, как что-то меняется в нем самом, как он приближается к порогу незримого. Он пел часы и полагающиеся дню молитвы, и все же ему очень не хватало церковной службы, исповеди и причастия. Вкус причастного хлеба и вина вспоминался почасту отчетливо, как въяве, и в воспоминаниях ощущение таинства делалось острее, становилось живым чудом. Не хватало книг, в уме являлись образы, но не хватало кисти и красок, чтобы запечатлеть их. Краски и иное потребное можно было бы принести и в лес, но икона обретает свою завершенность, лишь впитывая обращенные к ней молитвы, и не одного только изографа. Не хватало людей! И мысли, что рождаются в лесном безмолвии, требуют выверки беседою. Одиночество долило Федора невозможностью поговорить с кем-то, и, что страшнее всего, он не находил в нем и смысла. Да, такое вот, короткое, было необходимым искусом, но долее…
Он все же выдержал, не сломался и не вышел к людям ранее установленного срока, и остался удовлетворен этими тремя месяцами, но окончательно убедился, что не возможет прожить так не только всю жизнь, но и трех лет. В чем и признался Сергию едва не со слезами. Сергий утешил племянника:
- Это просто не твое. Понимаешь, это не твоя стезя. Люди неодинаковы! Ищи собственный путь и уже по нему иди до конца.
Сергий зримо отделялся. Не отдалялся, напротив, они с Федором все более чувствовали друг друга, уже до того, что порой один приходил к другому на мысленный зов или отвечал на незаданный вопрос. И все же… Сквозь родной, зримый и земной облик начинало все отчетливее проступать неизречимое. С дядею… с каждым разом Федору становилось все труднее вот так, по-детски, называть его дядей… с Сергием происходило необъяснимое. Знамения. Видения. Прозрения… Федор хотел, но пока еще не решался произнести «чудеса». Иные были не столь осторожны и уже впрямую называли Троицкого игумена святым. Сергию это не нравилось, он даже изведенный им источник воспрещал называть Сергиевым. Но ведь он был, этот источник, расчищенный в том месте, где никто, кроме Сергия, не мог и помыслить воды!
Мистическим откровениям бывали свидетели, бывали даже участники, и всё Михей, или Симон, или, изредка, Макарий. Федор не обижался. Это было предназначено не ему, и не его. Неумолимый ход времени и сближал их, и вместе с тем разводил. Сергий был… Иной. Если б Федор взялся за перо, он написал бы именно так, выделив киноварью.
***
Но рано или поздно это происходит. Должно произойти. Приходится рвать пуповину, расправлять крылья, называй, как угодно. И чем большего ты хочешь, чем на большее способен, тем это больнее и тем необходимей. И вот пришла пора и Федору.
Ныне, приближаясь к тридцати, был все так же хорош собой, пожалуй, стал даже красивее. Сделался чуть суше, сошла юношеская нежная свежесть, и в облике четче прорисовалось духовное. О собственной киновии он начал задумываться давно, мысленно прикидывал, как устроил бы то, иное, спрашивал себя, возможет ли? Наконец решился заговорить об этом с игуменом. Сергий поначалу отнесся к идее отнесся без восторга – в глубине души он рассчитывал, что племянник сделается его преемником в Троицком монастыре. Но мечта уже крепко вонзила когти в Федорово сердце, уже била крылами… Очерк будущего монастыря являлся мысленному взору, а однажды привиделся во сне. Он тогда не удержался, рассказал Епифанию, и даже набросал на листе приснившуюся ему церковь, посвященную, конечно, Богородице, легкую, устремленную ввысь, подобную молодой стройной женщине в серебристо-светлых одеждах, гордо вознесшую свою главу. Мысль созрела в решение.
Так что Епифаний, записавший в своей «тетради», что Федор решил основать монастырь, и подробно описавший, как Сергий ходил смотреть место (о том, что смотреть место, вместе с Федором, ходил и он сам, Епифаний не стал писать из скромности), и вовсе не упомянувший о боярине Ховрине, не так уж был неправ. Вернее всего было бы сказать, что одно сложилось к другому. Когда твердо поставлена цель, являются и средства.
Не будучи очевидцем, Федор очень живо представлял себе, как это было. Боярин сидит перед Сергием, внушительный и осанистый, в бобровой, крытой зеленым рытым бархатом шубе, в зеленых же сафьяновых сапогах с загнутыми носами, телесно он весь еще там, но духом устремлен, и почти уже здесь. Странно, но для него, напротив, в миру – это «здесь», а «там» - иноческое житие, и он стоит у той грани, когда все станет наоборот. Боярин говорит, что он решил принять постриг, и хочет основать новый монастырь, и жертвует для этого земельный участок. Тут он умолкает и с тайной лукавинкой ждет, что Сергий спросит, как же он, будучи новоуком в монашестве, хочет возглавить целый монастырь. Он замечательно все придумал, но Сергий не спрашивает, и боярин наконец понимает и густо, свекольно краснеет, и, запинаясь, просит Сергия дать в игумены одного из своих учеников… снова запинается и досказывает: лепше всего бы твоего сыновца. Сергий улыбается про себя: Федор выбран не столько потому, что он племянник Сергия, сколько потому, что сын Стефана. И даже догадывается, кто стоит за этим делом. В голове у почти уже бывшего боярина еще очень много мирского, но в данном случае не так и важно, откуда взялась мысль. Да, Федору уже пора! И Алексий, о чем пока не ведает племянник, говорил с ним об этом. Относительно Федора у митрополита свой замысел. (Теперь Федор это знает, а тогда, действительно, еще ни о чем не подозревал). И Сергий встает, и боярин, поняв, что это согласие, радостно падает на колени.
Собственно, за этим, за благословением, они и притекли к владыке в тот раз, когда пришлось говорить с великим князем.
Этой зимою Федор был особенно усерден в молитве, несколько сократив даже обычные работы. Духовно готовил себя к грядущему деланию. Рождение монастыря – как рождение ребенка. Еще нерожденный, он незримо живет внутри тебя. И здесь прежде всего требуется молитвенное сосредоточение, предуготовление. Но вот дитя появилось на свет, и его нужно кормить и пеленать, и купать, и укачивать, и эти хозяйственные труды и заботы выходят на первое место, и едва ли кто осудит мать, пропустившую, например, заутреню, ибо эти святые труды сами есть молитва. Но ребенок растет, и уже не так нуждается в телесном попечении, уже иное делает и сам, и монастырское налаженное хозяйство идет как бы само по себе, вернее, всякий знает свое дело и не нуждается в непрестанном догляде, и вот здесь уже снова надлежит оставить хозяйственное и плотское, и сугубо обратиться к духовному труду.
Этою же зимой Ховрин был пострижен с именем Симон, а Федор поставлен в иереи. Обряд прошел для него словно бы в восторженном сне, и после он смотрел свои руки и все не мог поверить, что он, сам, вот этими руками только что прикасался к чуду. А по весне, едва сошел снег, и стало можно браться за строительство, на берегу Москвы-реки заложили монастырь во имя Рождества Богородицы. Впрочем, очень скоро место стало называться Симоново, и монастырь, соответственно, Симоновым.
Федор, понимая, что игумену неможно надолго отлучаться от Троицы, все же попросил Сергия положить хотя бы один венец в основание новой церкви. Ему хотелось, чтобы новая обитель происходила от Троицкой, как свеча, зажженная от иной свечи. Сергий согласился, и еще несколько монахов, помимо тех, кто переходил к Федору, предложили помочь в строительстве. Сергий, пробыв и проработав един день, попрощался и в ночь отправился обратно. Иные остались, в том числе Исаакий-молчальник, и вот тут-то и случилось удивительное.
Исаакий подходил к строящейся (и уже довольно высоко поднявшейся) церкви. Федор, увидев его, пошел ему навстречу. Таким образом, Федор находился спиной к храму и не мог видеть происходящего там, Исаакий же, наоборот, смотрел в ту сторону. Вдруг Исаакий кинулся вперед, раскрыл рот, собираясь что-то сказать, но его лицо внезапно исказилось, как от боли, и с губ не слетело ни звука. Все это заняло какие-то доли мгновенья, и тут же сзади грохнуло, и словно подпрыгнула земля. С верхнего венца упало бревно, едва не задавив стоявшего внизу монаха.