- Судьбы не существует! Есть Господняя воля и человеческое делание.
Отец уходил от ответа. Мудрец и книжник, чего-то главного так и не понявший в жизни. Федор возразил:
- Он тебя простит!
- Прощу ли я… - глухо отмолвил Стефан, и Федор не решился спросить, кого. Сергия? Или самого себя?
***
А жизнь, между тем, шла своим чередом. «Кузьма с Демьяном пришли – на покос пошли». Мужики, в белых рубахах распояскою, валили сочные травы, бабы в ярких цветных сарафанах споро ворошили сено, потом его еще предстояло метать в копны… И троицкие монахи, вздев, жары ради, светлые холщовые подрясники и засучив рукава, точно так же косили, ворошили и метали, и дух травяной свежести перетекал в медвяный запах сена.
Федор косил вместе со всеми, время от времени разгибаясь и переводя дух, чтобы предотвратить головокружение, и затем с удвоенной силой принимался работать горбушей, не желая отставать от остальных. Бают, есть такая коса, которой можно работать не внаклонку, в Литве, кажется, в ходу. Иное бы не худо перенять и у язычников. Он снова выпрямился, по пока что едва заметному ощущению поняв, что пора; взглянул на небо. Солнце плавило синеву вокруг себя. Всевидящее Божье око… Доводилось ли ей, вот так же подняв лицо к небесам, ощущать ток незримых энергий? Должно быть… Федору вспомнился темно-внимательный, сосредоточенный взор – и как вьется зеленый шелк, не успевая за стремительностью шага. Должно быть! Ведь она сама – сгусток энергий, съединенные мысль и делание.
- Федо-о-р, о чем замечтался? – Якута вжикнул косой в нарочитой опасной близости. Подхихикнул, - никак, о бабе?
Федор вздрогнул и, наклонившись, заработал живее, чувствуя, как жарко пылают щеки. Потому что это действительно было так. Он, монах, думал о женщине. И вместе с тем все было совсем не так, и эти грубые слова и вмале не выражали его чувств, не имели к ним ни малейшего отношения – и, непостижимым образом, все равно были правдой.
Федор работал истово, понимая, что уже лишнего, что поднимись теперь – и поведет, но все равно не останавливался. Сейчас ему нужно было освободиться от навязчивых мыслей. Сейчас. Что ему нужно делать потом, он уже знал твердо.
***
Вечером от работы ныли плечи и все еще слегка подкруживалась голова, но спать – и это было хорошо - не хотелось вовсе. Волнение само жило в ладонях. Федор, опустившись на колени, молча прочел молитву Богородице, стараясь достичь наивысшей сосредоточенности. Поднялся. Задумался на несколько мгновений. Это было нехорошо, и недолжно, и все же он заложил дверь. О том, что творилось с ним, можно было бы рассказать игумену. Или отцу. Но не обоим вместе. Федор внимательно, не глазами, ощупью, выбирал подходящую доску, пока не ощутил в кончиках пальцев тепло, говорящее о том, что вот она, та самая. И принялся покрывать ее левкасом.
Комментарий к 1360.
[1]Итальянский
[2]Мачты
[3]Паруса
[4] Неравномерно прокрашенной
[5] Будущий первый Пермский епископ, создатель зырянской письменности.
[6]Женская накидка или мантия, надеваемая в торжественных случаях.
[7]Раз, попытка.
========== 1360-1363. ==========
Василий Кашинский все же удержался на столе. У Ольгерда были иные заботы, а может, он опасался до поры раскоторовать с Москвою, но в итоге Василий возвратил сыновцу Тверскую треть, и на том и сошлись.
Сергий вернулся в первых числах месяца серпеня[1], жданный и все же неожиданный, как в детских сказках, как раз тогда, когда нужно, приходят добрые волшебники. Была середина дня, все братья разошлись по обычным работам, кто в поле, кто в пределах монастыря, когда вдруг услышали заполошный крик: «Идет!». Сергий поднимался по тропинке. Иноки высыпали на двор, сбегались отовсюду, кто кинулся навстречу духовному отцу, кто бежал созывать остальных. А Федор стоял у ворот, и губы его дрожали в счастливой улыбке.
Отец игумен вернулся не один, и с Киржача на Маковец братьев пришло больше, чем прежде уходило с Маковца на Киржач. Обаяние Сергия было сильнее обаяния места. Новоприбывших требовалось устраивать, и Сергий кивнул племяннику на молодого монаха:
- Пока не срубили кельи, Епифания поселишь к себе?
Епифаний был долговязый, худущий и сутуловатый, с огромными очами, дитячьи-любопытно распахнутыми навстречу миру.
Поздно по павечернице забегавшийся Федор зашел в келью на цыпочках, чая обрести соседа давно спящим с дороги, однако тот сидел и что-то писал при свете лучины. Епифаний смутился. Федор полюбопытствовал. Епифаний смутился еще больше:
- Так, мало нечто… себе пишу, запаса ради.
Федор все же уговорил его, поднес поближе к свету мелко исписанную полоску пергамента. «Когда же услышано же было в монастыре о его приходе, изошла братия во сретение его, его же и видяще, мнили, яко второе солнце воссияло. И было чудно зрелище и умиления достойно: овии[2] руку отцу лобызали, иные же нози[3], овии же, риз касаясь, целовали, иные же предтекущи[4] только от желания зрети на него, иные же в стороне стоя, молча радовались[5]. Все купно радовались и славили Бога о возвращении своего отца».
Юноша расцвел от похвалы, заалел, что маков цвет. Федор улыбнулся про себя, ощущая себя ужасно взрослым и мудрым – и счастливым. Несмотря ни на что. Накануне, как угадав, обитель покинул Стефан. («Это у вас семейное, уходить в ночь», - сказал Сухой.) Но этого вдохновенному Епифанию рассказывать пока не стоило.
***
Ордынское затишье оказалось обманчивым. Хан Кульпа, называвший себя уцелевшим сыном Джанибека (многие считали его самозванцем), стола не удержал. Попытать счастья в Сарае Алексий рискнул лишь через год с лишним, когда к власти, и кажется, более-менее надолго, пришел Наврус. «А по-русски – Новолетие», - со смешком сообщил Миша Бренко, провожая друга в дальний путь.
Туда же устремились и Суздальские князья: Андрей, сын гречанки, с ромейской кровью унаследовавший и слабость или, быть может, мудрость, добровольно отвергнувший великий стол, но готовый помогать брату его удерживать, Дмитрий, нынешний Великий Владимирский князь, воплотивший наконец вековую мечту Андреева рода, и Борис, мизинный, распираемый жаждой деятельности, все равно, какой.
Права в Сарае не осталось давно. Ныне не осталось и интересов, хоть сколько-нибудь долгосрочных и взвешенных. Ныне вес имело лишь серебро. Наличными. Немедленно. А лучше золото.
Хан Наврус сидел на троне. Над курильницами вился благовонный дымок. Неподвижно застыли по сторонам жены, с открытыми лицами, но набеленные и нарумяненные так, что не требовалось и покрывала. Чего-то, с угодливыми минами, говорили придворные. Хан пропускал половину мимо ушей, потому что смотрел на русского князя. Он с удовольствием, коего не мог скрыть, взирал на не по годам крупного, плотного подростка, силящегося изобразить покорность. Хан Навруз был ханом еще очень недолго, еще не привык, еще упивался хмельным вкусом власти, и ему сладко было думать, что он может все. Может содеять с этим мальчиком, глядящим волчонком, все, что захочет. Одарить ярлыком… или махнуть рукой, и нукер, предано заглядывающий повелителю в глаза, полоснет кинжалом по белому горлу. Как Узбек… или, лучше, как сам Чингиз.
***
Поздно вечером московский боярин Федор Кошка, перед сном, разоболокшись до исподнего, стал на молитву. Повторял привычные слова, а сам думал, кто ж еще из ордынских вельмож удоволен не вдосталь. И чего Неврус медлит? Решил бы уж так или сяк. Хочет вытянуть побольше серебра? Растягивает удовольствие? Кошке припомнилось едва ли не сладострастное выражение на ханском лице. Да уж, ощущение власти слаще многих иных, только бы уж пора понять, что не все в жизни так просто… А то, может, он как раз и боится принять окончательное решение, ищет, на кого можно незаметно спихнуть?
- Боярин…- вкрадчиво послышалось за спиной.
Кошка обернулся, узрел (горница освещалась единой лампадою в красном углу), как в углу шевельнулось что-то маленькое и темное.
- Боярин… тиха… гаварить нада!