Литмир - Электронная Библиотека

Или она тоже имела бы червоточинку и мучилась бы и изводилась от того, чего бы и не знала. Но я не могу допустить, чтобы она была несчастна, во всяком случае моя мысль не хочет смотреть в этом направлении и тем более выстраивать улицу для таких умозрительных прогулок.

Однако, у нее не было никакого шанса, она его попросту не имела. И я все досадую, что, быть может, она смогла бы жить. А так: мы с ней – последнее колено.

Маме было где-то двадцать три, как и отцу (я, кстати, запретил бы иметь детей всем, кому много меньше тридцати, а некоторым запретил бы совсем), – два если не глупых существа, то напрочь с вымазанными чем-то мозгами, в которых подрагивает безмыслие. У меня нет слов от обиды за нас! Все они рассыпаются, от того что я начинаю понимать, – и потому нечего говорить. Это все бесполезно, потому что ничего не поправит, а только, может, развернет шире то с невыносимым запахом тряпье, в котором мне предстоит теперь быть. – И всем будет видно, что на мне не пальто, а пыльная, дурная рвань, и что ко мне не надо прикасаться; да я и сам давно уже не хочу, чтобы меня трогали, чтобы на меня смотрели, вплетали в свои планы и мысли. Очень часто я чувствую тошноту, и сигареты особенно в такие моменты отравляют меня.

Мать купила билет и уехала в районную больницу, где сделала аборт, чего-то побоявшись, когда в очередной раз они с отцом рассорились, а еще она сделала это назло ему. И после этого забеременела только раз, спустя пятнадцать лет, совершенно неясно от кого, потому что к тому моменту отец уехал от нас с новой женой. Эту беременность она не сохранила из-за возраста и из-за стыда. Возможно, я болен, но мне всё кажется, что эти зародыши последние несколько десятков минут смертно хотят жить и пылают жизнью до невозможного.

Они оба были по-своему несчастны, слабы и так же как я сейчас – маловерны. Все же я не могу судить, хоть и пытаюсь делать это. Может, я несправедлив, и так все должно было случиться, а сам я только ищу виноватого. Но спорить мне не с кем, а ниточки ко мне тянутся оттуда, из их желаний и поступков – из мира, который меня пугает, словно неясный тягостный сон, и который спустя столько времени весь наполнен для меня приведениями. Он покачивается мутным, грязным пятном во мне, и не знаешь, чего ждать от него и как избавится от его колец; а страшит больше всего то, что сам появился я из той полумертвой безрадостной потусторонности, висящей как неизвестная форма жизни, о которой, однако, и не скажешь, что она способна жить…И так порою делается страшно неуютно, когда начинают посещать связанные со все этим мысли и образы, в которых зачастую нет ничего нормального, потому что они действительно какие-то больные…

Так среди высоченных стен, ослепительных своим белым кафельным глянцем, от которого шел пряный душок дезинфекта, лежавшего везде поверх этого молока невидимым сантиметровым слоем; под присмотром паучьего ока, глядевшего со своей суставчатой руки пятнами света, меж столпившихся вокруг хромовых столиков и стеклянных подставок, наглотавшихся холодных звонко льнущих друг к другу инструментов, заботливо, как одеяльцами, укрытых, простынками; в тазу со сколотыми черными язвочками в мелкой темно-бурой воде, чуть густоватой, как от сотни раздавленных вишен, лежали затонувшие сгустки и плавали, словно кораблики, чуть слышно покачиваясь, кровавые ошметки – моя сестра. В этом зеркальце отражался, часто нервно вздрагивая, бледнеющий круг от потолка и подпирающие его, почти черные, эмалированные своды. Если смотреть на это в полной тишине, то сойдешь с ума…Но вокруг все говорили, давали указания, искажали лица, делали какие-то движения, скрипели коротко о стекло, громко гремели невыносимыми приборами, запачканными, скользкими. Ей нечем было заплакать, я почти вижу, как от нее, еще не ясной, но живой, только начинают отрывать кусочки – предтеча того уверенного ледяного и обжигающего движения, которое иссечет ее всю и вынесет вон…

По такому стечению я всегда рос один. Развлекая себя сам, придумывал игры, строил из стульев и одеял подводные лодки, лежание под аккомпонимент воображения в которых доставляло мне неподвижное удовольствие от чувства реальности, часто я все же вылазил из удушливой тесноты за борт, «на глубину», естественно с аквалангом за спиной, с исследовательскими целями. Часто большой безвкусный стол, особенно рыжий и лакированный сверху, становился мне землянкой, в которой я разводил воображаемый огонь в очаге, чтобы согреться, потому что за покрывалом-пологом была зима. Временами я становился воином, рыцарем – вешал на себя меч, черный пластмассовый автомат, бесчисленно ремней, одевал шлем – отцовский, красный мотоциклетный – и обязательно: накидку, мантию-плащ, едва спускавшийся сзади ниже колен. Тогда я становился и был героем и более ни в чем не было надобности.

Обычный увлеченный своими делами ребенок на тонких ножках, голые коленки которых торчали из каких-нибудь розовых или темно-зеленых запылившихся от беготни шорт. Имея хилый и даже болезненный вид, я действительно часто болел – бесчисленно раз простывал, хоть и всегда был тепло одет. В былые годы случались времена, когда моя белобрысая голова почти восемь месяцев из двенадцати не расставалась с шапкой, которая, изменяя формы – от самых простых и легких до меховых – мягким обручем сжимала лоб, оставляя розовую полоску из морщинок, которую было так приятно потом растирать ладошками.

Почти каждое лето, пока мне не исполнилось тринадцать лет, мы уезжали в деревню, на теплый Алтай, к моей родной бабке, которая без видимых причин свела в могилу трех мужей. Думаю, что нас она не любила, и по этой причине – что мы там делали – непонятно. Совсем. Эта нелюбовь распустила в душе моей матери ветвистое существо, время от времени цветущее и после осыпающее вниз горсть просовых шариков, прыгающих, словно клокочущих, еще какое-то время не могущих затихнуть и успокоиться – обиду. Однако именно там в течение этой пары месяцев я виделся со своими тетями, двоюродными сестрами и братьями. Затем все разъезжались по своим уголкам до следующего лета, когда снова будет отпуск, тепло и хорошо, с тем, чтобы жариться на южном деревенском солнышке.

Помню, как с сестрами мы хоронили где-нибудь мертвых цыплят, а через несколько дней раскапывали эти могилки, чтобы посмотреть на червей – было неприятно и даже жутко, но сидя на корточках, мы завороженные пихали травинками в эти мерзкие белые сонмы, чувствуя, как замирает сердце; однако дневной свет мало действовал на них, слепых, продолжавших шевелиться среди остатков плоти.

Мы бегали меж дедовских построек, возились возле стога на заднем дворе, выдергивая из него сухие жесткие стебли конского щавеля, из которых делали стрелы для лука. Спускались к прохладной реке, строили шалаши в зарослях «бамбука», гоняли кур, таскали с грядки маленькие арбузики и огурцы и своим мельтешением всегда злили дедовских пчел, которыми сочились переполненные ульи, этакой маленькой деревенькой занимавшие добрую четверть всей территории, самую середину двора: между гаражами, земляным погребом, собачьей конурой, пристройками и летней кухней – с одной стороны, и «черной» баней, дровенником – с другой. И мы всегда старались быть начеку, а, например, застрявший в волосах одной из сестер сердито жужжащий комочек наводил на остальных желание не приближаться ближе, а на нее саму почти истерику и бесполезное желание куда-то убежать. Пчелы были повсюду: они летали по воздуху, копошились на цветках, кружились на кухне над плошками с вареньем и даже, уже совсем потерянно, сидели на их краешке. И при всех предосторожностях, надо сказать, что жалили они нас нещадно – за десяток укусов на каждого за лето, а еще были осы и даже неуязвимые шершни, которых невозможно было раздавить, жившие двумя гнездами в скворечниках, устроенных под самой крышей главного дома.

Однако, благодаря пчелам, мы все ели много меда, пережевывая лопающиеся от золота соты. Мед был так хорош, что в нем оживали безголовые мухи и все те же пчелы. А в огороде, который через забор спускался от самого дома вниз, к речке, была очень мягкая земля (в ней мы обычно и хоронили птенцов) – и было особым восторгом и удовольствием бежать сверху вниз, перелетая через высокие картофельные кусты, обламывая им хрупкие верхушки, едва поспевая ногами за полетом тела, и чувствуя, как жирная земля проходит сквозь пальцы. И захватывающее дух ощущение: что вот-вот упадешь и что невозможно остановиться!

4
{"b":"671210","o":1}