«Посоветоваться», – злорадно упрекнул он себя. Несколько месяцев тому назад подобный семейный совет стоил ему вывихнутого плеча: отец, несомненно, был сильнее его, Альбас мог положиться разве что на свою прыткость, которой тоже оставалось не ахти сколько. Если ему удастся с достаточной силой попасть отцу в больное место, Буткусу будут прописаны его снадобья, куда более подходящие. В этом Альбас ни минуты не сомневался.
Каждый камень был с кулак, не меньше, и первые каменья Альбас кидал неловко и неточно. Сам он уже со второго броска получил удар в ляжку, и боль сковывала его движения. Но та же боль придала ему живости, он пришел в ярость и теперь метал камни, не жалея силенок, стиснув зубы и прищурившись. Сие тут же принесло плоды. Один камень разбил отцу колено, другой содрал кожу с ладони в тот миг, когда он хотел это колено помассировать. Отец выпрямился, и в его взгляде Альбас впервые прочел сомнение. «Правота придает решимости и сил. Победа всегда остается за правым», – не раз говаривал отец. Посему Альбас надеялся, что отец сдастся, но ошибся. Они кидались камнями минут пять: лишь усталость замедлила темп. Краешком глаза Альбас видел, что Буткус, бледный, как полотно, наблюдает за ними из окна. Вид больного, страдающего от холеры, придал юному медику сил. Теперь он не отрывал взгляда от фигуры отца в двадцати шагах, стараясь попасть ему в солнечное сплетение либо в те места, куда уже не раз попадал – они, вне всякого сомнения, ныли. Альбас замахнулся острым осколком черного кремня, похожего на юный полумесяц, и метнул его в родителя. И увидел, как между ним и отцом вырос силуэт всадника, а пущенный им камень попал коню в шею, разодрал кожу, из раны брызнула темная венная кровь. Конь заржал, встал на задние ноги, готовясь к прыжку, испуганный ударом и болью, но сильные руки всадника осадили его, он нехотя опустился на четыре ноги и стоял, фырча, а все тело его содрогалось.
– Перец!.. – услышал Альбас свой слабый прерывистый голос. – Простите меня…
Молодой граф Перец, окликнутый ненавистным ему именем, какое-то время молча глядел в глаза Альбасу. Затем, все еще ни слова не говоря, нагнулся, вырвал из земли кол от ограды и, замахнувшись, с белым как мел перекошенным лицом, ударил Альбаса по затылку. Красные и синие змеи мгновенно сплелись в ком в глазах у Альбаса, он услыхал мягкий серый звук, внезапно все пропало, и он свалился в дорожную пыль.
– Слава тебе господи, этот знахарь согласился не возбуждать дела, – сказала графиня Эммануила. – Устроить это мне обошлось в триста золотых рублей. Мы пойдем на паперть, Эмиль, если ты не будешь следить за своими руками и думать, перед тем как действовать. Тебе бы только драться, – вздохнула она.
– Bellum omnium contra omnes, – пробормотал Перец, глядя в окно. «Сейчас она припомнит мне Гейдельберг и все мои тамошние грехи. Главное: сколько ей это стоило…»
– В Гейдельберге… – начала графиня Эммануила, и Перец усмехнулся.
Взгляд его черным лучом вонзался в воздух над головой графини Эммануилы, украшенной слишком девическим чепчиком, под прямым углом разрезал оконное стекло, на котором последний дождь оставил пыльные желтоватые протоки, шел над кронами дерев, классическим каре окружавших дворец, и упирался в мешанину лугов и облаков у горизонта. Любая даль заставляла волноваться сердце юного Перца. Открытые взору перспективы полей, залива, глубь черного ночного неба, образ вечности вскружат, бывало, ум, вольют невесть какой энергии в его эластичные жилы, и он наслаждался этими чувствами, словно хитроумный ссыльный, который, вместо того чтобы, морщась, глотать, как микстуру, карающую мощь одиночества, принимается наслаждаться ею, считать ее своей отрадой. Когда-то Перец, сам того не заметив, дал неописуемости своей личности гордое имя тоски и сжился с ним. «… Я вечный жид, ничего, кроме тоски, не ведающий, весь, с головы до ног, олицетворяющий тоску. Душа моя скитается по миру, взлетает ввысь и проникает в недра Земли, со скоростью мысли исчезает в черной пустоте Вселенной – и все это лишь от тоски. Я Агасфер, который мог бы своротить горы и выпрямить реки, вызвать дождь и в мгновение ока усмирить вихри, наполнить мир добром, красотой, библейским покоем и мудростью – не так уж важно, какие мотивы понуждают человека к этому: моя агасферическая тоска или филантропический энтузиазм, хорошо знакомый стадным животным, – ничто не остановило бы меня, ничто, если… если бы я знал, по чему так безумно тоскую. Тоска моя – пустоцвет, красивейший из цветков, потому что у нее нет другой задачи, как только быть собою. Возможно, душа моя жаждет небытия…»
– Я, кажется, с тобой говорю, Эмиль. О чем ты задумался?
Перец улыбнулся: неизменные поучения не стали в устах графини Эммануилы механическими, хотя этого можно было ожидать. Она всегда думала, что говорит, и говорила вслух то, о чем думала, желая при этом, чтобы Перец ее слушал. А он знал ее максимы наизусть.
– Я думал о том, что смерть и «верьте» отличаются всего парой букв.
– Фу! – Графиня Эммануила прикрыла ноздри изящным белым носовым платочком. – Перестань забивать себе голову разными мерзостями. Ницше учил нас: сражаясь с чудищами, остерегайся, как бы самому не стать юдищем. Если ты слишком долго заглядишься в бездну, то и она отразится в тебе.
– Вы читаете Ницше?
– Почему бы мне его не читать? И тебе посоветую взяться за что-нибудь толковое, вместо того чтобы ни с того ни с сего проламывать головы невинным людям.
Но Перец уже глядел в окно, туда, где белые и серые облака лезли друг на дружку и всем скопом пытались придавить равнину. Ласточки летали низко, над самой землей.
– Эмильчик, отчего бы тебе не взяться за какое-нибудь занятие, которое принесло бы хоть минимальную пользу всем нам, нашей семье? До сих пор от тебя одни убытки. Если б это хотя бы доставляло тебе наслаждение, как, например, карты, которые обожал твой дед. А тут…
– Между прочим, слушать ваши рассуждения об этом для меня невеликое удовольствие. И все же я изволю их слушать, – сказал Перец, не спуская глаз с окна.
– А то как же, голубчик, а то как же… Вот я и говорю, что если бы ты вел себя пристойнее, то избежал бы неприятной обязанности выслушивать мои ворчливые морали, кого-нибудь другого давно бы научившие уму-разуму.
– Да, ученик из меня не вышел… – отвечал граф Перчик. – Но это уж, знаете, от природы. Так же, как это.
Он поднял руку, удивительно напоминающую птичью лапку и помахал ею в воздухе. На руке было всего три пальца: большой, средний и указательный.
– Полноте, Эмиль, при чем тут природа? Доктор Нойман рассказывал мне в Берлине, что в будущем все люди будут трехпалыми. Два пальца человеку не нужны, и они отомрут. Все будут трехпалыми. В этом смысле ты человек будущего. Ну, скажи мне правду, очень ли тебе не хватает этих двух пальцев?
Перчик чуть-чуть покраснел:
– Этот ваш доктор Нойман начитался на ночь эволюционистов. У него, как у трибуна будущих поколений, начал отмирать мозг…
– Эмильчик, как тебе не совестно…
– Да будет ему известно, что я даже в церкви не осмеливаюсь вытащить правую руку из кармана сюртука. Люди поговаривают, что я презираю Дом Божий. Господь свидетель, я его презираю, однако…
– Ах, Эмиль, прошу тебя, не надо. Не надо так говорить. Я знаю, сейчас это считается хорошим тоном, вся европейская молодежь высказывается подобным образом, но здесь, в нашей тиши… здесь мы не поймем этого. Вековые традиции…
– Европейская молодежь, как и вы, восхищается Ницше.
– Ты сбил меня с мысли, Эмиль. Так вот, в Гейдельберге ты участвовал в дуэлях. Только не прерывай меня и не заводись насчет дела чести. Это я уже слышала. Твой кодекс чести набирался соков из моего кармана. Это я платила за то, чтобы избежать скандалов и тебя не исключили из университета.
– Если бы вы позаботились о приличном приданом для моей матери, платила бы она. Кто виноват, что мои родители обречены гнить в какой-то там Бретани лишь потому, что им нечем заплатить за дорогу и, вернувшись, обосноваться здесь?