Когда Фридрих Ницше говорил, что искусство необходимо нам для того, чтобы не умереть от истины, он имел в виду превосходство полноты бытия над рассудком. Человеческое существование шире доводов разума. Жизнь невозможна без абсурда, неопределенности, смерти, поражения. Искусство, поэзия – не преодоление абсурда, но уникальный шанс остаться собой вопреки жестокой правде жизни: «Описывать – таково последнее стремление абсурдной мысли»; «Творить – это жить дважды». Поэзией человек спасается от смирения, смерти духа, зла, поражения, утрат, мимикрии, лицемерия, обмана.
А. Белый:
Искусство есть временная мера: это тактический прием в борьбе человечества с роком.
Поэзия – не просто противостояние миру, или игра, или завоевание, или восстание против мира, но творение нового мира, выражение свободы человека-творца.
Ницше полагал, что никакой художник не переносит реального, никакой художник не может исходить из реального. «Творчество есть требование единства и отрицания мира».
Требование бунта есть отчасти эстетическое требование. Все бунтующие мысли находят свое выражение в художественном универсуме: риторика крепостных стен у Лукреция, глухие монастыри и замки Сада, романтические острова или скалы и одинокие вершины Ницше, первозданный океан Лотреамона, парапеты Рембо и т. д. В этих мирах человек может наконец почувствовать себя свободным: «Художник переделывает мир по своему расчету». Каждый художник переделывает мир по своему образу и подобию, то есть придает ему то, чего ему не хватает: если мир – это творение Божье, то человек придает этому творению свой стиль. Поэтому, согласно Камю, искусство состоит не в подражании, а в стилизации. Оно реализует то, о чем мечтал еще Гегель: связывает единичное и всеобщее.
И. Анненский видел в читателе сотворца, в символе – связующее между поэтом и публикой: «Музыка символов поднимает чуткость читателя: она делает его как бы вторым, отраженным поэтом». Поэзия имеет гипнотическую функцию, одна из ее целей – «внушить другим через влияние словесное, но близкое музыкальному, свое мировосприятие и миропонимание». Главное средство такого внушения – символика. «Поэтому никакой другой, кроме символической, она не была, да и быть не может».
Я могу понимать лишь поскольку я симпатизирую. Значит образы я невольно модернизирую… Поэтому все великие поэты изображали только людей своего времени, и анахронизм есть характерная типичная черта художественного изображения. Понимание есть модернизация. Следовательно, поэтическое создание есть нечто эволюционизирующее. Само по себе оно есть некий таинственный символ.
Поэтическое произведение есть символ симпатического общения с людьми ему современными и грядущими.
Символ означал в древности дощечку, разломанную пополам, дощечку узнавания: сложились две ранее разломанные дощечки – получился символ. Иными словами, символы необходимы поэту как средства поиска «сообщников», людей, настроенных на ту же волну, – половина дощечки у поэта, вторая – у читателя. Символ означает сродство, созвучность, способность вступить в резонанс. Глубина символа – глубина родства.
Поэзия – форма общения, интимное общение, единение. Если существует соборность, то это – поэзия, объединяющая единочувствующих в свою церковь.
Определяя символизм как «поэзию намеков» и изображение «внутреннего человека», Валерий Брюсов аргументировал необходимость сотворчества читателя и поэта, связанного с самой психологией рождения поэтической мысли: отличительная особенность символизма в том и состоит, что он оперирует с «первыми проблесками, зачатками [образов], еще не представляющими резко-определенных очертаний»:
Поэзия, как искусство, облекает мысли в образ. Но в каждой мысли можно проследить целый процесс развития от первого зарождения до полного развития.
Попробуйте проследить за собой, когда вы мечтаете, а потом передайте то же самое словами: вы получите первообраз символического произведения.
Новое искусство требует от читателя «чуткой души и тонко-развитой организации», позволяющих «воссоздать только намеченную мысль автора».
Мировую поэзию В. Брюсов делит на два русла:
Одно из них господствовало. Оно дало нам Софокла, Шекспира, Гёте, Пушкина. Это именно то течение, которое мы привыкли называть поэзией, в строгом смысле слова; сущность этой поэзии – изображение жизни в ее характернейших чертах… Влияя на душу читателя, она вызывает сложное чувство, которое хотели называть «эстетическим наслаждением». Но рядом существовало другое течение, непризнанное, иногда замиравшее на время. Его можно проследить от таинственных хоров Эсхила, через произведения средневековых мистиков, через Пророческие Книги Вильяма Блэка до непонятных стихов Эдгара По и нашего Тютчева! Я называю ее лирикой по преимуществу. Истинная лирика должна вызывать в душе читателя совершенно особые движения, которые я называю настроениями.
Здесь фактически излагается верленовская концепция поэзии: Pas la couleur, rien que la nuance![5] Дабы вызвать в душе читателя «особые движения», необходимо – намеком, нюансом, настроением – задеть «глубины духа», войти в резонанс с несказанным и невыразимым в нас.
Поэт не призван «всё сказать», призвание поэта – пробудить, заронить мысль, наполнить поэтический символ личностным содержанием. Главная отличительная черта гениальности – бездонность, способность умножать сказанное поэтом до бесконечности. Поэт должен стремиться к Книге, Библии как высшему образцу многозначности, содержательности, обильности Слова.
Конкретная идея всегда преходяща, вечность ускользает от нее, она не может зажечь воображение, увлечь нас за пределы собственной личности, она приковывает произведение искусства к эмпирическому, вещественному миру, тогда как оно призвано приобщить нас к бесконечности. Искусство не должно идти в ногу с человеком, оно опережает его; и потому оно обращено не к рассудку, а к интуиции.
Другой стороной мысли о вечной недосказанности поэзии является принадлежащая Ф. М. Достоевскому идея о невыразимости мысли, о ее принципиальной непередаваемости другому. В «Идиоте» Ипполит Терентьев говорит:
…Во всякой гениальной или новой человеческой мысли, или просто даже во всякой серьезной человеческой мысли, зарождающейся в чьей-нибудь голове, всегда остается нечто такое, чего никак нельзя передать другим людям, хотя бы вы исписали целые томы и растолковывали вашу мысль тридцать пять лет; всегда останется нечто, что ни за что не захочет выйти из-под вашего черепа и останется при вас навеки, с тем вы и умрете, не передав никому, может быть, самого-то главного из вашей идеи.
Поэзия – не текст, а поэт, не то, чтó говорится, а ктó говорит: «Всё обаяние стиха – в личности поэта». Одни и те же слова по-разному окрашены, хотя пишутся одинаково, – как интонация или дикция, они неповторимы.
Как писал Осип Мандельштам, поэт не есть человек без профессии, ни на что другое не годный, а человек, преодолевший свою профессию, подчинивший ее поэзии.
Поэты мы – и в рифму с париями,
Но, выступив из берегов,
Мы бога у богинь оспариваем
И девственницу у богов!
«О, поэты! поэты! Единственные настоящие любовники женщин!..»
Понять поэта значит разгадать его любовь, – считал Георгий Чулков: «О совершенстве мастера мы судим по многим признакам, но о значительности его только по одному: любовь, страсть или влюбленность художника предопределяет высоту и глубину его поэтического дара».
Можно говорить о неотмирности поэзии, о поэте как не-таком-как-все. А. Рембо имел основания называть поэта «великим больным», «великим преступником», «великим прóклятым» и «великим мудрецом».