– Нужно, чтоб жена Хемфри сильно поссорилась с королевой!
– По какому поводу?
– По любому. Они ж ненавидят друг друга? Пусть королева уронит веер, а жена протектора откажется его поднять!
– И что дальше?
– Ничего! Маргарита дает ей пощечину, и Глостерше придется… – изобразил, лежа на кровати, притом очень театрально:
Марло
Дай веер мой! Что, милочка, не хочешь?..
Жест, будто дает пощечину. Трах!..
Прошу прощенья! Ах, это были вы?..
Шекспир
(продолжил, подумав).
Да, чужестранка злая, это я!..
Когда б могла я до тебя добраться,
Все десять заповедей… написала б
Ногтями на лице твоем прекрасном!..
Марло (довольный). Годится!
Шекспир. Не слишком грубо? Это ж как-никак при короле?..
Марло. А мы живем в грубом мире! И учись быть грубым!.. А при дворе – и того хуже. Поверь мне!..
Шекспир. А ты откуда знаешь?
Марло. А я всё знаю. (Хвастливо, но после пояснил.) Король здесь пытается все смягчить, как ему свойственно. Покрывает и ту и другую сторону…
Марло
(за короля)
Она нечаянно. Поверь мне, тетя!..
(Это – жене Хемфри.)
Шекспир
(неуверенно):
Нечаянно, племянник?
Смотри, она
Тебя запеленает, станет нянчить!
Марло
Но все ж… хотя и юбка правит здесь,
Сумеет отомстить Элеонора!
– Ну вот! Она и уходит. Глядишь, сварили сценку! Пошли дальше!
Шекспир
(за королеву)
И здравый смысл подсказывает мне:
Покинуть должен он скорее землю,
Чтоб страх пред ним скорей покинул нас.
Марло. Можно и так! Вот женщины! Никогда им не верил! Злей их нет на свете! Густо пишешь. Кто это будет слушать? А кто понимать? Ты представляешь себе своего зрителя? Ладно. Мне нравится! Если б ты знал, какую я задумал пьесу, Уилл!..
– Про парижскую резню?
– Про Фауста. Доктор Фауст! Старинная легенда. Слышал такую?
– Нет.
– А «Резню» пока оставил! Пусть полежит. А про Фауста молчу. Это еще рано! У нас стоит разболтать – подхватят. Новое время – значит, время воров! Да ты и не поймешь… Зачем тебе?
Он рассеянно и не без раздражения оглядел лысый стол хозяина и приметил нечто новое. Там прибавился Плутарх в переводе Мора и еще, отдельно, несколько листков, чем-то аккуратно скрепленных. Сверху значилось: Les Essais по-французски, но дальше шел английский текст…
– Монтень? Ты откуда это взял?
– У Флорио. Он теперь переводит. Только начал…
– Ты знаешь и его? Ты успел со многими познакомиться здесь! – то ли с одобрением, то ли ревниво. – А тебе нравится Монтень?
– Пожалуй! Пожалуй, да, нравится!
– А мне – так нет. Я читал по-французски! – добавил небрежно.
Странно, но он сам как-то привязался к Шекспиру – или начинал привязываться. Внешне казалось, он никого не любил. И в лондонских труппах (а их было много) его не жаловали – даже в тех, где ставились его пьесы. О нем шла дурная слава, начала которой неизвестны, а хвосты терялись. Да и он демонстрировал всегда почти откровенное презрение к актерам и театру.
Давенант вошел в дом, в котором вырос и не бывал лет двадцать. Здесь когда-то помещалась известная не только в Оксфорде, но на всем пути от Лондона в Уорикширское графство, хотя и небольшая, таверна «Корона». В доме никто не жил давно… Братья, сестра и он сам со смертью родителей долго не хотели расставаться с домом. Но когда он, Уильям, в своем поколении семьи остался один, племянники, как все молодые, у которых пристрастия к этой памяти вовсе нет или почти нет, стали поторапливать с продажей. И он сдерживал их рвение, как мог, ибо с приходом новой власти – так уж вышло – дела его нежданно пошли в гору, и он надеялся вот-вот выкупить их доли и в итоге оставить дом за собой. У него-то не сложилась судьба, и он тянулся к прошлому – не хотел распродавать его. За домом ухаживала соседка (Давенант ей платил), и к его приезду все было прибрано. Так что он мог лечь в чистую, когда-то его собственную постель. Все равно что утонуть в мечтах своей юности! Для человека с проваленным носом это чего-то стоит. Ну да, не удалось, но ведь мечтал когда-то!.. И как хорошо это было, когда еще никто не мог ничего предвидеть!
В общем… он поднялся поздно, отдохнувший и свежий. Умылся, надел сравнительно новый халат, который, разумеется, взял с собой, и спустился в семейную столовую (была еще зала таверны, где когда-то толпились посетители, но туда он пока заглядывать не стал). Сюда прислуживавшая ему женщина принесла завтрак: омлет с беконом и эля немного. Эль был недурен, но как-то сладковат.
Он сидел один за столом, где некогда сбиралась его семья, и чувствовал себя будто среди мертвых. Только это было вовсе не какое-то огорчительное ощущение или болезненное… Просто они все сидели сейчас вместе с ним за столом, и он озирал пустые стулья, встречался глазами с одним, с другим и слышал голоса, он даже обонял ушедших своим проваленным носом. Место отца, место матери, брата Ричарда (старшего), сестры, другого брата. И два стула для гостей, куда обычно усаживали не посетителей таверны, а близких и друзей семьи. Мать с отцом сидели всегда напротив друг друга, по разные стороны стола: мать имела привычку вставать во время трапезы и отправляться на кухню с распоряжениями…
Отец был старше матери – немного, всего на несколько лет, но это было почему-то заметно. Ее часто принимали за его дочь. Тогда он улыбался, что бывало редко. Отец по природе был раздумчив и мрачен, а мать – красива и необыкновенно легка: возраст очень долго не сказывался на ней, хотя семья до переезда в Оксфорд схоронила уже четверых детей. Но дети в то время чаще являлись на свет только затем, чтоб успеть едва оглядеться в нем… А те дети, кто сейчас (то есть тогда) сидел за столом, родились уже здесь, в Оксфорде. В таверне «Корона», которая сперва звалась просто «Таверной».
Уилл Давенант тогда был младшим и особенно любимым матерью и был привязан к ней необыкновенно. И иногда ревниво следил за ней – за её общением с другими детьми, с братьями, сестрой. Отличал, как взирают на нее мужчины в таверне – даже друзья семьи, не только гости. Наблюдал за тем, как глядит на нее отец. И раза два или три он, еще совсем маленьким, увидел при этом в глазах отца слезы.
Давенант помолился прилежно и принялся за еду.
– Мама, прости меня! – сказал он про себя в очередной раз без всякой связи и смысла. – Прости!
Когда он это сказал, в глазах отца вновь блеснули слезы, будто отец тоже с ним сей момент глядел на мать. Давенант эти слезы ни раньше, ни позже не мог ни отереть, ни объяснить.
Однажды на его глазах в совсем не обеденное время она вышла из задней комнаты на втором этаже, где порой останавливались гости, и у нее было странное лицо. Полное гордости – будто отметавшей все вокруг и совсем не связанной ни с ним, маленьким Уиллом (ему было всего шесть), ни с кем другим из ближних. Такое чуждое всем счастье и не зависевшее ни от кого. Она прошла мимо сына, слегка задев его щеку шуршащими юбками, пахнущими духами, и он опять охмелился этими запахами, как охмелялся всегда… А она даже не заметила его, чего не бывало прежде.