Джек не знал, не понимал, был ли этот заструпелый, что-то бессвязное мычащий, мотающийся туда и сюда воняющий мясной обрубок действительным мертвецом, был ли он засунут в могилу под обдуряющими порошками из ядовитых потрохов той же иглистой ритуальной рыбины, или всё объяснялось гораздо проще и он оставался единственным, кто чего-нибудь нанюхался, напился, поддался, стал видеть не существующие на самом деле болезненные галлюцинации, таращась на пустое место да находя в том возвращающего с того света недобитого некроманта, но…
Когда одетый в кости змеиный ньянга, окинув оборванного покойника, заново учащегося передвигать руками да похрустывающими в коленях ногами, удивленно наступающими на не причиняющую знакомой боли осколочную землю, задумчивым взглядом, вдруг резко обернулся, безошибочно угадывая заузившимися ящерными глазами черную жестяную стенку, куда еле-еле успел поднырнуть потерявший последнее дыхание перекошенный Джек, чертовы сомнения, надломившись да рассыпавшись под окровавленные стопы пеплым прахом, бесследно ушли, потому что и этот самый колдун, и его повылазившие из могил зомбаки, и всё, что творилось в этой двинутой пресловутой деревне, куда их с нелегкой подачи занесло, оно взаправду…
Взаправду…
Было.
Просто, какой-нибудь свихнувшийся Бог какого-нибудь свихнувшегося мира, после увиденного и могущий, и должный, в принципе, существовать, было, и — что для него самого, что для оставленного по непроходимому кретинизму седого мальчишки, что для всего их незадавшегося пути…
Всё.
Просто всё.
Точка.
☣☣☣
— Ты ведь хороший мальчик, правда, Феникс? Ты верный, послушный, такой славный и жертвенный, что меня просто бросает в дрожь. Есть в тебе что-то, что так и кричит, будто Господь создал тебя специально для того, чтобы однажды ты погиб за Его имя; ты ведь полон его, этого внеземного, непривычного, такого редкого теперь белого света, этой невинной нетронутой непорочности, совсем немножко сводящей с ума чистоты…
Чужие маленькие ладони, одновременно теплые и безумно холодные, словно застывающий на камнях снег, продолжали гладить его по расчесанным и уложенным на пробор волосам, протертым влажной тряпицей очищенным щекам, завернутой в ворот белого балахона тонкокостной шее. Уинд, запрятанный куда-то на недостижимую глубину собственного предавшего тела, отказывающегося и двигаться, и говорить, и думать то, что хотел думать-двигать-говорить он сам, тщетно бился, тщетно кричал из-под немых ребер да черепов, тщетно пытался сбросить с себя навеянное черными вдыхами окучивающее наваждение, подняться на ноги, оттолкнуть Азизу, выбраться отсюда, да хотя бы на брюхе выползти, и бежать, вопя во всё горло, туда, где был сейчас Джек. Хватать того за руку, вымаливать прощения, которого, наверное, не заслужил, выть, орать и скулить, что он не виноват, он правда не виноват, он ненарочно, он всего этого не хотел, он даже не успел заметить, как оно произошло и когда успело его проглотить, когда втекло в ноздри да в кровь вместе с притронувшейся к ладони шоколадной девочкой, напитавшей острые ногти тем зельем, что, едва угодив ему на кожу, потянулось дальше, добралось до мозга, усилилось под гнетом съеденного мяса лживого «голубого гну» и витающих вокруг сладковатых запашных дурманов, на которые реагировал и Джек, хоть и реагировал слабее, потому как не ел, не пил, не позволял к себе прикоснуться, но, но, но…
Сколько он ни старался, сколько ни барахтался в опутавших незримых веревках жалким и беспомощным новорожденным щенком из тех, которых неминуемо относили к проруби да швыряли в черную реку, повязав на шее убивающий булыжник, не мог сделать ровным счетом ничего, оставаясь всё таким же бессмысленно верным, преданным, покорным своей самозабвенно улыбающейся маленькой госпоже.
— Не печалься, что с нами нет Джека. Он нам не нужен, Феникс. Ни тебе, ни мне. Он бы всё испортил, он бы не согласился, он бы не дал сделать то, что мы с тобой сделать должны. Возможно, потом, когда… если… он вернется сюда, ко мне, когда не отыщет тебя, когда между вами оборвется эта странная, непонятная, чем-то пугающая меня связь — я и позволю ему подумать над тем, не хочет ли он с нами остаться, но это всё случится немножечко позже. Немножечко тогда, когда ты уже не сможешь находиться здесь, среди живых, всё это видеть, всё это слышать… Мне правда жаль, Феникс. И ты мне правда понравился сразу, как только я тебя увидела. Нет, даже раньше… Как только мы с друзьями заметили ваше приближение, как только устроили ту сцену, проверив, сможем ли мы вас заполучить или нет, клюнете ли вы и согласитесь ли сгинуть по вине собственного благородства в нашем краю, откуда никогда не уходит ни один так наивно забредший к нам чужак… Но иначе совсем нельзя. Наверное, это такая судьба, терять всех, кто мне нравится и кто дорог: сначала брат, которого я даже не успела толком полюбить, потом колдуном нашей деревни были выбраны мама с папой, от которых взаправду — хотя бы в этом я тебе не солгала — не осталось ничего, кроме похороненных под этим домом костей. Теперь вот тем, с кем я должна попрощаться, оказался ты… Иногда ты просто кого-то встречаешь, заглядываешь ему в глаза и понимаешь, что именно он, а не кто-то другой, должен быть выбран жертвой во благо того, чтобы мы все имели возможность продолжить влачить эту жизнь. Поначалу я просто собиралась привести вас к себе и либо усыпить да устроить из вас грандиозный обед на всё село, либо все-таки позволить втереться ко мне в доверие и остаться жить среди нас, но Небо распорядилось иначе, бедный мой Феникс… Нам, как я позже узнала и приняла, вполне подходит Джек. Нам точно так же подходишь ты. Хоть и, понимаешь ли, для совершенно разнящихся целей…
Феникс, старающийся ее не слушать, хоть и ничего не могущий сделать с залезающими в уши терзающими словами, чувствовал боль: не душевную, не ту, которая жрала неосязаемое тело, а грубую, физическую, ту, что грызла и ломала тело самое что ни на есть реальное, сидящее в накрытом песьими шкурами кресле, обряженное в белые с красным тряпки, отмытое и отчищенное, готовящееся для чего-то, что дышало в затылок, трогало за плечи, ощупывало, топталось на пороге да облизывалось жадным коровьим языком. Тело горело и мучилось так, будто в кишках его копошилось что-то еще, будто он был беременным этим чем-то еще, будто оно собиралось выйти наружу, прогрызая его шкуру и плоть, пуская отмирающую кровь, отбирая последние скисающие воспоминания, последнее то, что еще позволяло теплиться на обрывистой мертвой грани собирающимся вот-вот задуться да загаснуть хилым надсвечным огоньком.
Говорить не выходило, язык ощущался отрезанным и сожженным, губы не размыкались, поддаваясь чопорной черной нитке, во рту зияла да гнила тошнотная на привкус дыра, но хотя бы повести в сторону головой — совсем чуть-чуть, но так, чтобы Азиза уловила, заметила, рассеянно вскидывая ничего не выражающие глаза, — он неким не подчиняющимся рассудку чудом сумел.
— «Нет»…? Ты это пытаешься сказать…? Ты не согласен…? С чем именно, Феникс…? С тем, что тебе не нужен твой Джек сейчас, когда уже всё, с тем, что ты хороший и славный ребенок, с тем, что на всё своя воля и тебе, хотим мы с тобой этого или нет, придется нынче ночью раз и навсегда из этого мира уйти…?
Четырнадцатый, асфиксивно задыхающийся тем, что продолжало в нем истово копошиться и зарождаться, засовывая в глотку шевелящиеся лапы, которые росли, росли и нигде уже не помещались, с хрустом сжимая сцепленные конвульсивной судорогой челюсти, ломающие стирающиеся до крошки зубы, повторно двинул головой, правда, на сей раз еще слабее, еще никчемнее, совсем так, что неизвестно, разобрала это Азиза или же нет.
Он, как бы ни пытался и как бы ни агонизировал, разрывая себе на венах плоть, не мог больше ничего: только еле-еле дышать, только чувствовать, как стискивает в силках стирающееся по кускам тело, как сводит пружинами отнимающиеся ноги, как разрывает живот и грудину откладывающая там яйца боль. Как, прорывая последний доступный рубеж, из глаз, медленно переливаясь через опухшую подслеповатую кайму, начинают капать густые, соленые, раздирающие слизистую оболочку, пахнущие кровью слезы, застилающие весь этот больной, про́клятый, сумасшедший неизлечимый мир таким знакомо и правильно красным, красным, бесконечно и беспробудно уродливо-красным…