Теперь на обеденном столе Нехума откладывает для Собчаков серебряную супницу и половник. Остальное они заберут с собой.
– Давайте начнем с фарфора.
Она поднимает со стола чашку с золотым ободком и нежно-розовыми пионами. Они заворачивают каждую чашку и блюдце в льняные салфетки и укладывают в коробку, потом берутся за столовое серебро, два комплекта: один достался им по наследству от мамы Сола, второй – от мамы Нехумы.
– Я подумала, что заверну их в ткань и пришью к блузке, чтобы выглядело как пуговицы, – говорит Нехума, показывая на две золотые монеты сверху солидной стопки купюр злотых – крупица сбережений, которые они сумели обналичить до того, как их банковские счета заморозили.
– Хорошая идея, – говорит Мила.
Она берет серебряное зеркальце с ручкой и мгновение всматривается в свое отражение, морща нос при виде темных кругов под глазами.
– Оно принадлежало твоей маме, да?
– Да.
Мила осторожно кладет зеркальце в коробку, накрывая сверху несколькими слоями итальянского шелка цвета слоновой кости и белого французского кружева.
Нехума складывает злотые, закатывает их вместе с золотыми монетами в салфетку и кладет ее в свою сумочку.
Теперь на столе остается только черный бархатный мешочек. Мила берет его.
– Что это? Тяжелый.
Нехума улыбается:
– Сейчас. Я тебе покажу.
Мила передает мешочек ей, и Нехума развязывает тесемки, стягивающие верх.
– Подставь руку, – говорит она, высыпая содержимое на ладонь Милы.
– О, – выдыхает Мила. – Вот это да!
Нехума смотрит на кулон, сверкающий на ладони дочери.
– Это аметист, – шепчет она. – Я нашла его несколько лет назад в Вене. Есть в нем что-то такое… Я не устояла.
Мила поворачивает фиолетовый камень, и ее глаза округляются, когда он отражает свет люстры над головой.
– Он прекрасен.
– Правда?
– Почему ты никогда его не надевала? – спрашивает Мила, прикладывая золотую цепочку к своим ключицам и ощущая вес камня.
– Не знаю. Мне это казалось тщеславным. Мне всегда было неловко его надевать.
Нехума вспоминает день, когда она впервые увидела кулон; от мысли обладать такой экстравагантной вещью у нее ослабели колени. Это было в тридцать пятом году, она ездила в Вену покупать ткани и увидела кулон в витрине ювелирного магазина, когда шла на вокзал. Она померила его и, повинуясь не свойственному ей порыву, решила, что должна его купить, и уже на выходе из магазина подумала, не пожалеет ли о своем решении. Это инвестиция, сказала она себе. И кроме того, она его заработала. К тому времени ее магазин уже много лет приносил прибыль, а дети стали по большей части независимыми, заканчивали обучение в университете, зарабатывали сами. Да, цена была заоблачная, но она вспоминает, как думала, что это первый раз в жизни, когда она может оправдать транжирство.
Нехума вздрагивает, услышав удары в дверь. Она потеряла счет времени. Должно быть, вернулись солдаты вермахта, чтобы выпроводить их. Мила быстро опускает кулон обратно в мешочек, и Нехума прячет его под блузку, между грудей.
– Видно? – спрашивает она.
Мила отрицательно качает головой.
– Оставайся здесь, – шепчет Нехума. – Не спускай глаз с этого, – добавляет она, ставя свою сумку поверх коробки с ценностями у их ног.
Мила кивает.
Нехума разворачивается и расправляет плечи, глубоко вдыхает, собираясь с духом. Перед дверью она поднимает подбородок, почти незаметно, когда говорит солдатам вермахта на несовершенном немецком, что ее муж и дочь скоро вернутся, чтобы помочь отнести последние вещи.
– Нам нужно еще пятнадцать минут, – невозмутимо говорит она.
Один из солдат смотрит на часы.
– Fünf minuten, – рявкает он. – Schnell[45].
Нехума ничего не говорит. Она отворачивается от двери, едва сдерживаясь, чтобы не плюнуть на начищенные кожаные сапоги офицера. Сжав пальцы вокруг ключа от квартиры – она еще не готова его отдать, – она в последний раз обходит дом, быстро заходя в каждую комнату, осматривая, не забыла ли чего, заставляя взгляд перепрыгивать через вещи, которые решила не забирать; если она посмотрит подольше, то засомневается и расставание с ними превратится в мучение. В спальне она поправляет лампу, чтобы основание стояло параллельно краю комода, и разглаживает складки на простыне. Снова и снова складывает полотенце в уборной. Подтягивает штору в комнате Якова, чтобы та висела симметрично со второй. Она наводит порядок, как будто ожидает гостей.
В гостиной, которую она оставила напоследок, Нехума задерживается подольше, глядя на место, где ее дети часами упражнялись за роялем, где столько лет они собирались после трапезы. Подойдя к инструменту, она проводит рукой по полированной крышке. Медленно, беззвучно опускает ее на клавиши. Повернувшись, она обводит взглядом дубовые панели на стенах, письменный стол у окна, выходящего на двор, где она больше всего на свете любила сидеть и писать, голубой бархатный диван и такие же кресла, мраморную облицовку камина, полки от пола до потолка, заполненные нотами Шопена, Моцарта, Баха, Бетховена, Чайковского, Малера, Брамса, Шумана, Шуберта и произведениями их любимых польских авторов: Сенкевича, Жеромского, Рабиновича, Переца. Тихо подойдя к письменному столу, Нехума стирает пыль с атласного дерева, радуясь, что не забыла упаковать канцелярские принадлежности и любимую перьевую ручку. Завтра она напишет Адди в Тулузу и сообщит новый адрес и новое положение дел.
Адди. Нехуму очень беспокоит, что скоро он покинет Тулузу, чтобы вступить в армию. Она и так уже подверглась стрессу, отправив двоих сыновей в армию. По крайней мере, служба Генека и Якова оказалась короткой, Польша сдалась быстро. Франция, наоборот, еще не вступила в войну. Если французы начнут боевые действия, а это всего лишь вопрос времени, никто не сможет сказать, сколько они продлятся. Адди может носить форму месяцами. Годами. Нехуму пробирает дрожь, она молится, чтобы письмо застало его до отъезда в Партене. Надо будет написать Генеку и Якову во Львов тоже. Ее сыновья придут в ярость, когда узнают, что семью выгнали из дома.
Нехума поднимает полные слез глаза к потолку. «Это ненадолго», – говорит она себе. Выдохнув, она смотрит на портрет свекра, он взирает на нее сверху вниз, грозно и проницательно. Она сглатывает и почтительно склоняет голову.
– Присмотрите за нашим домом, ладно? – шепчет она.
Она касается пальцами губ и прикладывает их к стене, а затем медленно идет к двери.
Глава 11
Адди
Пуатье, Франция
15 апреля 1940 года
Под темно-зелеными пиками бесконечного ряда кипарисов скрипят по пыльной дороге двенадцать пар кожаных подошв. Люди идут с самого рассвета, а скоро уже начнет смеркаться.
Последние несколько часов Адди слушал синхронный ритм шагов позади, игнорируя мозоли на ногах и думая о Радоме. Вестей от мамы не было уже полгода, в конце октября, перед самым отъездом из Тулузы, он получил ее последнее письмо. Она сообщала, что семья в порядке, за исключением Селима, который пропал без вести; что его братья все еще во Львове; что Яков и Белла собираются вскоре пожениться. «Магазин закрыли. Нас направили на работу», – писала Нехума, рассказывая о новых назначениях. Введены комендантский час и выдача продуктов по нормам, а немцы омерзительны, но главное, настаивала Нехума, что все здоровы и в основном обеспечены. В конце, перед самой подписью, она сообщила, что две еврейские семьи из их дома выселили и отправили в крохотные квартирки в Старом городе. «Я боюсь, – писала она, – что мы станем следующими».
В ответном письме Адди умолял маму сразу же сообщить ему, если их заставят переехать, и написать адреса Якова и Генека, но так и не получил ответа до своего отъезда из Тулузы. Теперь он на марше, вне досягаемости. С каждым днем, с каждой проходящей неделей узел в груди затягивается все туже. Адди не нравится ощущать себя таким далеким, таким беспомощно оторванным от своей семьи в Польше.