Литмир - Электронная Библиотека

На остальных приходилось думать о Волчке.

А еще надо было постараться, чтобы никто ничего не заподозрил, потому что не дай бог Волчок узнал бы, что Танька по нему сохнет…

Да, Вегас умудрялась сохнуть сразу по всем. Если бы Антоха признался ей в любви, она бы, честное слово, не стала воротить нос и с радостью назвалась его подругой. Эта мысль была уже такой заезженной и многократно проигранной в голове во всяких вариантах, что Вегас даже не разволновалась. Дохлый номер. Если бы ей удалось попасть за кулисы к Васильеву… Ну, в общем-то, она, конечно, вчера посмотрела пристрастно в зеркало – и сегодня ей было неприятно думать о кулисах. А Волчок – это все не то. Это был самый лучший парень на земле, и она любила его не потому, что ждала ответа или мечтала о поцелуе, нет, даже страшно было думать об этом. Просто Волчок был лучшим и его нельзя было не любить.

Во-первых, он был красивый. Высокий, черноволосый, с густыми бровями, черными глазами и пронзительным, насквозь, взглядом. Он не боялся смотреть прямо в глаза любой девчонке, с которой приходилось поболтать или всего-то разминуться на лестнице, и, когда Танькин 10-й «А» по четвергам поднимался на третий этаж в кабинет физики, а его 11-й «Б» на этой же перемене спускался в спортзал, они обязательно встречались глазами – умирающая от любви Вегас и высокий черноглазый Волчок. Он смотрел только на нее, это Вегас знала точно, но на всякий случай не спрашивала ни у Боярышевой, ни у кого другого, не кажется ли им, что Волчок смотрит и на них тоже.

Вспоминая Вегас - i_002.jpg

Во-вторых, он был умный. Гордость школы, надежда математички, международные олимпиады, школьная сборная по «Что? Где? Когда?»… это был какой-то невероятный ученик, которого в школе не бывало отродясь, и все учителя просто млели и таяли, когда говорили о Степане Волкове.

В-третьих, он был сильный. Однажды Волчок просто так, одной рукой поднял на метр в высоту этого балбеса Грушинского, противного шестиклашку, который забегал в кабинеты старшеклассников и вытряхивал на пол их портфели и сумки. Грушинский висел, болтал ногами и хватал ртом воздух, а Волчок подержал его, подержал – и поставил, и больше Грушинский со своего первого этажа на третий не совался.

В-четвертых, Волчок играл на гитаре. Не просто «у любви у нашей се-ла ба-та-рей-ка», а всякие хабанеры и кармен-сюиты. Вегас только ради него соглашалась участвовать в школьных концертах – чтобы ходить на репетиции и видеть Волчка. Таньку приглашали почитать стихи с выражением, она и вправду читала здорово, очень просто и в то же время сильно, без выпендрежа и выделываний, и Волчок несколько раз даже разворачивался в дверях, останавливался и молча смотрел прямо в упор на Вегас, пока она, умирая от страшной пустоты в животе, читала стихи. Впрочем, посмотреть на Светку Пустовалову он оставался всегда, а не какие-то несколько раз. Но Светка не была его девушкой. У него вообще не было никакой девушки. И это было хорошо.

Физичка задерживалась, Антохи тоже не было, одноклассники сонно разбредались по кабинету, швыряя тяжелые сумки на парты, и Вегас, чтобы отвлечься от мыслей о Волчке, опять раскрыла книжку.

* * *

…выложить свою мечту. Абигайль поначалу думала, что управится за неделю. Но только на то, чтобы придумать сюжет, ушло три года. Все же мечта – страшно ошибиться.

Эммелина выкладывала ворона. Ворон, писала она в одной из записок, птица мудрая, спокойная и строгая. Живет триста лет. Уж наверное, кое-что знает об этой жизни. Хорошо, если удастся связать свою жизнь с человеком, похожим на ворона, девушке, которая полжизни провела заточенной в башне. Витраж задуман был простым: белый снег, черные тени от ветвей на этом снегу и черный ворон с антрацитовым глазом в правом верхнем углу. Строгий, умный и равнодушный. Скорее всего, солнце, бьющее по вечерам закатным светом прямо в витраж, лежало на полу комнаты Эммелины строгими и невеселыми квадратами.

Абигайль придумала себе павлина. Пусть говорят, что это напыщенная и глупая птица (Эммелина писала, что видела давным-давно такую в королевском зоопарке и бонна сказала тогда: посмотри, Эмми, какой фанфарон), но в павлине Абигайль угадывала двойное дно. Он не был черно-белым, этот фанфарон, все в нем блестело и переливалось неверным цветом, изумрудом, мятой, золотом, бирюзой, и, если бы Абигайль была тогда с Эммелиной в зоопарке, она простояла бы рядом с этой птицей до самого вечера. Павлина можно было читать, как книгу, и никогда не понять его до конца, перечитывая перо за пером каждый раз, когда становится скучно. Скучно Абигайль было почти всегда. Ей отчаянно был нужен павлин.

Единственная книга, которую она чудом отыскала в лавке Мауриньо лет пять назад, тоже была похожа на павлина. Может быть, тому, кто прочитал ее один раз, она показалась бы бессмысленной. Но Абигайль читала ее бесконечно. Других у нее, в общем-то, не было, но удивительно: она не страдала от однообразия. Было что-то такое в этой книге, отчего ее можно было читать по кругу, абзацами, страницами, с любого места, а еще можно было зацепиться за любое слово – и обнаружить себя далеко-далеко от незамысловатого сюжета, в каких-то своих, только что придуманных и уже забытых, историях.

Это была книжка о какой-то жизни, закончившейся катастрофой, – и тот, кто писал ее, старался поймать эту прошедшую жизнь за хвост, как хотела ухватить своего павлина из мечты Абигайль. Читать ее было не страшно, несмотря на то что рассказывалось в ней о временах, когда людей на земле совсем не осталось, потому что Абигайль была, Эммелина была, король – был, а значит, все в книжке было выдуманным – ну или все в мире после той катастрофы по какой-то причине опять началось сначала.

* * *

Опушка леса была сухой, теплой и душистой. На невысоких пригорках золотилась умирающая трава, в которой прятались боровики и подосиновики, в ямках под давно вывороченными корнями таилась прохлада. Лес начинался большим земляничником. Сверху были видны только лакированные листки, но снизу, если стать на коленки и заглянуть под блестящий ковер, можно было найти пару ягод земляники, неизвестно как сохранившихся до августа. Я всегда начинала дорогу к дому с этой опушки.

Раньше, много-много лет назад, в километре отсюда была деревня. Я приезжала сюда к бабушке. Теперь здесь не было ничего. Две развалившиеся хаты, из которых я давным-давно перенесла домой все, что могла унести. На то место, где была деревня, я ходила только тогда, когда мне хотелось поговорить с бабушкой: прямо на берегу большой реки было кладбище, и там – ее могила в желтом песке. Я протаптывала тропинку к ней среди высоченной травы, выпалывала сорняки и следила, чтобы не заваливалась ограда. На кладбище было много моих: дед, прадед, прапрадед, их сестры, братья, племянники, но я ходила только к бабушке, потому что с остальными мне не удавалось найти общий язык. Хотя я знала про них все, что только можно знать о предках, и общие темы можно было бы найти.

С кладбища до леса – час пути, если не торопясь, по старой дороге, которая постепенно затягивалась клевером. И по лесу еще час, через кочки и рвы, в которые превратились окопы последней войны. Леса я не боялась: во-первых, в нем никого не было, кроме птиц и зайцев, ну, может, еще лисиц, а во-вторых, это был очень симпатичный и гостеприимный лес. Никаких зарослей, никаких колючих кустов, никакой крапивы, никаких болот. Одна только приятная сухость, тепло и земляничный аромат.

Так что два часа – и я дома.

Это огромный шалаш или что-то похожее на него: крышей служат тесно переплетенные еловые ветки, переложенные соломой, стенами – тугой плетень из осиновой и кленовой поросли. На крыше я расстелила и надежно закрепила в несколько слоев полиэтиленовую пленку, которую когда-то поснимала с брошенных деревенских парников, стены утеплила всяким текстилем, тоже экспроприированным в никому уже не нужных домах. Пространство внутри круглое, потому что плетень плелся по кругу. У меня есть хорошая кровать с непродавленным матрасом, на ней – лоскутное покрывало и подушки, у окошка – стол, на нем – старенькая печатная машинка. Как-то в городе мне попалась целая коробка ленты к ней – я специально зашла в исполком и хорошенько пошарила по кабинетам. Естественно, во встроенном шкафу за спиной у воображаемой секретарши, там, где в первом ряду были свалены папки с документами третьестепенной важности, на нижней полке во втором ряду покоилась лента. Я знаю секретарш, они никогда не выбрасывают канцтовары, к какой бы эпохе те ни относились.

2
{"b":"669539","o":1}