Сказанное в полной мере относится к самому Моррасу. Море. Солнце. Прованс. Родительский дом. Чувство родины. Эллинизм. История. Французские короли. Глухота.
Шарль Моррас родился 20 апреля 1868 г. в провансальском городе Мартиг на берегу Средиземного моря. Младший друг Рене Бенджамен озаглавил книгу о нем «Сын моря». Это напомнило герою – по материнской линии внуку моряка – о детстве среди матросов и рыбаков, но по отцовской линии он был «сыном земли», родящей оливки и виноград, апельсины и лавр. «Когда у нас не сияет солнце, мне стыдно», – сказал он, принимая в родительском доме писателя Жоржа Кесселя[4]. И с юмором вспоминал первые впечатления от Парижа, куда попал в ноябре: «Около полудня я увидел в небе нечто круглое, похожее на подгнивший апельсин, и спросил себя: “Это что, солнце?”» (XVM, 72).
«Райская дорога» – дом семьи Морраса в Мартиге. Рисунок на обложке книги Леона Доде «Шарль Моррас и его время». 1930
Родительский дом под названием «Райская дорога» – старинный, каменный, трехэтажный, с садом вокруг – прославлен на весь мир, где читают по-французски. Сейчас там живут потомки писателя (правда, непрямые), хранящие часть архива и библиотеку; созданный ими частный музей – едва ли не главная достопримечательность Мартига. Моррас проводил здесь один или два месяца каждый год – кроме последних, когда оказался в неволе. Он горячо любил и остро чувствовал малую родину – именно Мартиг, а не Прованс вообще – хотя сказал Кесселю: «В Мартиге я чужак. Я местный только по женской линии. Три поколения мужчин в нашей семье приехали сюда из Авиньона, Ла-Сьота, Роквера. Это недалеко, но все равно здесь я чужак»[5].
Отец запрещал говорить дома по-провансальски – «деревенский» язык. Сын не только говорил и писал на нем, но стал деятелем литературного движения фелибров и учеником его вождя Фредерика Мистраля, одного из первых лауреатов Нобелевской премии по литературе. Два языка сделали Морраса богаче – и французом, и провансальцем. Причем в обоих качествах он был ярым патриотом.
Мартиг расположен на месте едва ли не древнейшей греческой колонии на территории Франции, поэтому Шарля с детства окружала не просто история, но античность. Прочитав в возрасте восьми лет «Одиссею», он навсегда влюбился в ее мир: сравнение с Одиссеем было вернейшим способом польстить взрослому Моррасу. Через семьдесят пять лет он перечитывал в тюремной камере именно этот перевод. Набожная мать сразу дала сыну Библию с иллюстрациями, но не смогла перебить впечатление от Гомера.
С новой силой чувства вспыхнули при личной встрече, на которую Моррас, по словам одного из знакомых, отправился, как на любовное свидание. В 1896 г. он поехал корреспондентом на первые Олимпийские игры в Афины – ради того, чтобы увидеть всё своими глазами, – и восторженно описал увиденное и перечувствованное в книге «Анфинея (Город цветов). Из Афин во Флоренцию» (1901). Любовь дополнилась убеждением: «Древняя Греция принесла миру умственный порядок, меру разума и все научные дисциплины. Древний Рим навсегда установил принципы административного и политического порядка» (QFA, 124).
Любимый учитель и близкий друг Морраса аббат Жан-Батист Пенон, будущий епископ, с сожалением отметил в «Анфинее» «чрезмерно языческое чувство, непонимание высших начал, которые христианская цивилизация принесла миру, сохранив лучшее из античности» (СМР, 465). Отстаивая право на собственное мнение вплоть до заблуждения и презирая любое лицемерие, Моррас, вопреки советам друзей, не исправил в «Анфинее» ни строки, даже когда Ватикан включил ее в «Индекс запрещенных книг» (VCM, 266–267).
Поездка в Грецию укрепила в Моррасе, получившем образование в частных католических школах, не только любовь к античности, но агностицизм и недоверие к христианству. «Я рожден для сомнения и отрицания», – признался он Пенону еще в возрасте 21 года (СМР, 303). В их обширной и откровенной переписке, начавшейся, когда Шарлю было 15 лет, и продолжавшейся почти 45 лет до смерти Пенона, проблема веры возникала нечасто, но значимо.
Юноша хотел прийти к вере через волю и разум. «Я восхищаюсь (трудами отцов церкви. – В. М.), но не верю, – признался он наставнику незадолго до своего восемнадцатилетия, – и если ищу истину, то для того чтобы в нее поверить. <…> В какой-то момент я полагал, что святой Фома (Аквинский. – В. М.) полностью удовлетворит меня; я прочитал несколько учебников схоластической философии, но ни один из них не разрешил все проблемы, да и кто их разрешит? А кто может жить, не разрешив их? Во всяком случае не я. <…> Чем больше я размышляю об этом, тем яснее понимаю, что вера должна пройти через мой мозг, чтобы достичь сердца». Но это не атеизм: «Жизнь без того, что выше, без бессмертия ужасно безобразна, несправедлива и аморальна» (СМР, 103).
Пенон видел в Моррасе не только блестящего ученика, которым гордился, но младшего друга, поэтому тревожился из-за его настроений. «Ваше восхищение, столь подлинное и прочувствованное, – мягко заметил священник, – не слишком ли сосредоточено на стиле, на том, что есть человеческого в этих шедеврах? <…> В Иисусе Христе надо видеть не возвышенное воспоминание, но нечто живое, надо попытаться принять его как друга. Для этого есть очень простое средство: читать Евангелие без комментариев, особенно от Луки и от Иоанна» (СМР, 100). «Смирите волей гордость вашего разума, – писал аббат упорствующему ученику три года спустя, – начните с искреннего желания веры, с молитвы. Вера – не просто вывод из силлогизма, это сверхъестественное божественное озарение в душе. Это благодать, которой надо желать и о которой надо молить. <…> Вы знаете, где лежит путь в Дамаск. Почему же вы совершенно отказываетесь идти по нему?» (СМР, 271).
«Я вернулся из Афин, – откровенно писал Моррас Пенону 28 июня 1896 г., – еще более далеким от христианства и враждебно настроенным к нему, чем был раньше. <…> Я вернулся из Афин законченным политеистом. То, что смутно брезжило в моем мозгу, внезапно прояснилось. Я отвергаю идею бесконечности, семитскую, еврейскую, противоречивую идею, пришедшую из Азии, от варваров. <…> Поскольку я рассказываю вам всё, то должен сказать и об этом» (СМР, 413). «Не требуйте от меня, чтобы я принял всерьез ваш политеизм», – ответил аббат «дорогому ужасному язычнику», «обратившемуся в веру Юпитера и Афины Паллады» (СМР, 414). Адресат продолжал настаивать, что «языческая душа согрета великим чувством естественной жизни и естественной мысли» (СМР, 419). «В самой античности, в наиболее прекрасном в ней, есть латентное христианство, его семя», – пытался парировать Пенон (СМР, 421).
Отношение Морраса к католической церкви, отличавшееся от отношения к ее вере, озадачивало многих. «Отсутствие личной веры не мешает мне видеть в католицизме великое благо, которое я люблю», – писал он в конце жизни (PJF, 81). Констатируя «неверие» Морраса, Анри Массис, друг, последователь и правоверный католик, удовлетворенно процитировал его слова: «Кто удаляется от твердой философии католицизма, тот удаляется от любой прочной гармонии справедливости и пользы, интересов и прав, духа и действия» (HMJ, 230). И добавил: «Свою личную неудачу в философских исканиях (Бога. – В. М.) Моррас не выдает за результат принципиальной неспособности человеческого духа. Он говорит: “Я не вижу”, а не: “Человеческий дух не способен видеть”» (HMJ, 216). Другой правоверный католик, Ксавье Валла, писал: «Назовите хоть одного верующего, потерявшего веру после чтения Морраса, в то время как примеры обратного широко известны» (GSC, 128).
«Воззрения, интересы, увещевания и постановления католицизма соответствуют главным интересам французской родины и цивилизованного мира. <…> В политике и социологии любое расхождение с католицизмом есть не прогресс, но шаг назад» (MPR, 132–133). «Надо служить французской церкви по религиозному долгу, если ты верующий, и по патриотическому долгу, если неверующий» (MPR, 210). «Важные причины (чувство, традиция, совокупность главнейших национальных интересов) побуждают нас не только уважать католицизм, но возвышать и почитать его как самую древнюю и самую органичную из национальных сущностей» (MPR, 15). Сочинения Морраса разных лет пестрят подобными утверждениями императивного характера, так что число цитат легко умножить.